Небо над пустым Парижем затянули плотные серые тучи, предвещавшие дождь. А может, и снег, заметила Эльза. На авеню не раздавалось ни звука: в округе царила характерная для парижского воскресенья тишина. Я услышал, как снаружи остановился «пежо». Выглянул в окно. Из такси вышла пара с коробками в подарочной обертке. Долгие рождественские ланчи, подумал я.
После обеда мы перебрались в то, что бабушки мои называли petit salon
[86], – другую половину той же комнаты, отделенную деревянной перегородкой. Эльза предложила мне английскую сигарету из зеленой жестяной коробочки, потом чашечку кофе по-турецки; мы сели, скрестив ноги, и разговорились – главным образом об Америке. «Человек как птица: сегодня здесь, завтра там», – заметила моя бабушка, имея в виду популярную турецкую притчу о крайне ленивом султане, который годами сидел на одном краю дивана, а потом вдруг решил пересесть на другой. Смысл в том, что люди редко уезжают далеко, даже если кажется иначе, да и жизнь практически не меняется и все возвращается на круги своя.
После кофе мы еще посидели, а потом бабушки спохватились, что я прилетел из другого часового пояса. Пустяки, ответил я, но они предложили мне прилечь на диван – мол, все равно им нужно зашить Эльзино платье, а я как раз подремлю. Я лег на диван, бабушки принялись шептаться; мне показалось, что я слышал, как они убрали мою пепельницу и кофейную чашку, и вскоре раздался глухой и слабый стрекот ручной швейной машинки, поспешно делавшей стежок-другой, а в долгих паузах старушки шипели друг на друга на языке, который я не слышал уже много лет; их тихая перебранка, перемежавшаяся тарахтением старенького «Зингера», перенесла меня в зиму пятьдесят шестого года, когда все женщины в доме, опасаясь, что их вышлют из Египта, дав всего сутки на сборы, окружили единственную швейную машинку в Спортинге и, переругиваясь, по очереди шили и чинили одежду для своих семейств.
Когда я проснулся, уже вечерело. Мы пошли прогуляться по авеню Анри-Мартен, миновали фонтанчик в сквере Ламартина и в конце концов вышли к Булонскому лесу. Не хочу ли я пройтись по лесу, дивному на закате, спросила бабушка, оглядев серый сырой пейзаж с голыми деревьями, напомнивший мне о холодных зимах Коро
[87] в Виль-д’Авре. Может, в следующий раз, ответил я. Никогда не видел Париж таким безлюдным. Рождество, пояснили старушки.
На углу улицы я неожиданно для самого себя коснулся вытянутой руки статуи Гюго работы Родена.
– Никогда не любила Гюго, – заметила бабушка Эльза, глядя на бородатого писателя, и вспомнила к слову, что синьор Уго стал гражданином Египта в надежде провести там оставшиеся ему годы. – И даже принял ислам: его теперь зовут Хаг Габалзахри, – добавила Эльза. – Преподает йогу офицерам египетской армии.
– Живучий.
– Какое! Хамелеон.
– Приспособленец.
– Сумасшедший, – дружно заключили старушки.
Стемнело, мы отправились обратно по авеню Виктора Гюго и заглянули в кафе. Там почти не было посетителей; завидев пожилых дам, нам сразу же принесли чай. Бабушка заказала миндальное пирожное – сказала, что специально для меня.
– Ты их раньше очень любил, – пояснила она.
Я согласился съесть половину, но увлекся разговором и съел пирожное целиком. Было так уютно и тепло сидеть в Рождество в пустом кафе, смотреть на двух старух, которые наконец-то сумели снять без моей помощи теплые шерстяные пальто. Хотелось взять бабушек за руки и наобещать им разных разностей.
Вскоре кафе стало заполняться, вокруг раздавалось все больше голосов, многие говорили на испанском и португальском: прислуга из Шестнадцатого округа.
На другой стороне улицы уже выстроилась очередь в кинотеатр Виктора Гюго. За соседний столик уселась компания и заказала «Рикар».
– Хочешь сходить сегодня вечером в кино? – предложила бабушка Эльза.
Я покачал головой. Старушки признались, что раз в неделю бывают в кино, pour se dgourdir, чтобы развеяться.
Когда настала пора расплачиваться, бабушка Эльза сказала, что заплатит за себя – где-то треть счета. Моя бабушка вспыхнула, ответила, что ей не нужна ни треть, ни четверть, ни шестнадцатая часть! Она сама оплатит счет. Эльза уперлась, открыла кошелек, выудила несколько монет и принялась неуклюже их пересчитывать сморщенными артритными пальцами.
– Не нужны мне твои сантимы, оставь их своим наследникам, – рявкнула бабушка на сестру, у которой не было детей.
Старушки, которым уже перевалило за девяносто, принялись в раздражении натягивать пальто – каждая хотела покинуть кафе первой, – но в процессе разругались в пух и прах, и бабушка в бешенстве сообщила сестре, что больше не в силах существовать с нею под одной крышей. Она устала от скудных порций еды – можно подумать, завтра наступит голод! – учитывая, что им и жить-то осталось всего ничего.
– Говори за себя, – отрезала Эльза: она-де прекрасно видела, что я привез бабушке из Америки дюжину зубных щеток, а та не дала сестре ни одной. – Жить ей, видите ли, осталось всего ничего, а мне одной-единственной щетки пожалела! Можно подумать, ты намерена сносить десяток протезов!
С этими словами Эльза вышла из кафе, пересекла пустую улицу и направилась домой по противоположной стороне рю Лоншам. Я попытался посредничать между старушками, но они отказывались мириться: дескать, пусть та извинится первой. Когда я передал каждой из сестер эту дурную весть, обе ответили: «Пусть себе каркает!»
Домой мы вернулись как раз к их телепередаче. Сестры помирились, когда Эльза запнулась о ножку стула.
– Совсем слепая стала, – прошептала мне бабушка. – Думаешь, почему я не съезжаю? У нее же никого нет.
Мы поужинали йогуртом, джемом и сыром, l’am- ricaine
[88] – то есть перед телевизором.
Я выглянул в окно и увидел длинный вращающийся луч, который перемещался над городом, оставляя в небе дымчатый розоватый след.
– Эйфелева башня, – бабушка Эльза подошла к окну и прислонилась ко мне. – Она теперь все забывает, – шепнула она. – Думает, я не замечаю. У нее ведь тоже никого нет.
Позже сестры взяли с меня клятву, что я не стану устраивать пышных и вычурных церемоний, когда придет время. Я неловко улыбнулся, пообещал и попытался переменить тему, как вдруг до меня дошло, что бабушки имели в виду свои столетние юбилеи.
– Времена уже не те. Отметим в тесном кругу, и будет с нас.
* * *
Через двадцать лет я вернулся в Париж с женой; город практически не изменился. Я по-прежнему помнил названия станций, кафе на авеню Виктора Гюго было все то же, и магазинчик на Фобур-Сент-Оноре, где бабушка купила мне галстук, по-прежнему работал, разве что разросся и кишел японскими туристами. Кинотеатр Виктора Гюго исчез. В старом кафе за углом мы заказали caf crme и сэндвичи с ветчиной.