В то время институт занимал Бьют-Хаус, дом, расположенный на внутреннем круге Риджентс-парка. В юности Агату приглашали сюда на чай. До этого я и не предполагал, как чудесно жить в ротонде: огромный купол над центральным холлом объединял находившихся под ним людей, и так как многие из нас не закрывали двери во время занятий, каждый знал, что и где происходит. Мне кажется, что архитектура мусульманской мечети оказывает такой же эффект — объединяет верующих. Христианская церковь в этом смысле устроена менее удачно: неф и два боковых придела делят собравшихся на три группы. В любом случае, старое здание института было лучше новой коробки, куда мы переехали в 1957 году, причём переезд обошёлся в полмиллиона фунтов, если не больше. На новом месте у каждого появился свой небольшой кабинет, табличек на дверях не было, и мы превратились, как мне показалось, в обезличенное учреждение и потеряли связь друг с другом. Думаю, что отныне задача каждого директора института — возвращать это ощущение сплочённого коллектива и объединять разнообразные задачи, которые решаются в этом здании, в общий процесс.
Работать в старом, первоначальном институте было очень интересно: в его стенах ещё царил любительский азарт, дух первопроходчества. Его ещё не коснулась жёсткая рука профессионализма, которая рано или поздно начинает направлять устоявшиеся сообщества. Пусть и нехотя, университет в итоге был вынужден принять нас под своё крыло и потащить на себе жернова археологии, которые в конце концов превратились в золотые слитки.
Археологи, работавшие в нашем институте на заре его существования, приняли участие в трёх восточных экспедициях, получивших мировую известность. Я имею в виду раскопки в Иерихоне, Мохенджо-Даро и Нимруде, возглавленные Кэтлин Кеньон, Мортимером Уилером и мной соответственно. В то время мы представляли британские исследования в Палестине, в Индии, Пакистане и Ираке. Наша работа, как экспедиционная, так и та, которую мы вели дома, в Англии, принесла институту славу и привлекла туда множество археологов-востоковедов. Также нельзя забывать, что с нами был профессор Кодрингтон, эксцентричный и совершенно непостижимый человек, который преподавал индийскую археологию одновременно и у нас, и в Школе востоковедения и африканистики. Кроме этого, здесь нужно обязательно упомянуть Ольгу Тафнелл, несколько лет самоотверженно работавшую над публикацией материалов раскопок в Лахише.
Над всеми царил наш первый директор, профессор В. Гордон Чайлд, человек выдающегося ума, чьи труды были известны далеко за пределами археологического сообщества. Гордон был открытым приверженцем марксизма и искренне разделял его идеи, но партии хватило ума не признавать его официально: вне партии он был ценным союзником, но, оказавшись внутри неё, представлял бы собой угрозу. Гордону легко давались языки, как древние, так и современные. Он мог читать на санскрите и даже немного был знаком с творчеством Пиндара, но сам себя тем не менее считал «специалистом по горшкам и кастрюлям» — это название хорошо сочеталось с идеями марксистского материализма. Этот совершенно непрактичный человек, «простак за границей»
[82], неловкий в движениях и равнодушный к раскопкам, обладал огромным личным магнетизмом, умом и такой силой воображения, что придавал блеск любому занятию, за которое брался. Он был хорошим товарищем и очень добрым человеком. Нельзя было и представить себе лучшего директора для недавно созданного института. Он прекрасно умел принять гостей и любил жить с размахом. Когда нас посетили члены королевской семьи, воспитание одержало верх над его характером, и он держал себя безукоризненно. Мало кто воспринимал политические идеи Гордона всерьёз, и никто не мог бы с большим радушием, чем он, принять поляка, высланного из Кракова, профессора Т. Сулимирского, прекрасного человека, вынужденного бежать от коммунистического режима.
Поначалу Чайлд был ярым поклонником Сталина, но к концу жизни понемногу в нём разочаровался. По натуре он не был руководителем и ушёл из института на два года раньше срока. Он почувствовал, что, несмотря на его многочисленные интересы, ему нечего больше ждать от жизни. Тогда он вернулся на родину, в Австралию, и там однажды сел в такси и поехал к скалам в окрестностях Сиднея. Слепой как крот, он оставил очки на вершине скалы, оступился по дороге обратно и был найден мёртвым у подножия. Я нисколько не сомневаюсь, что это было самоубийство. Подобно строителю Сольнесу у Ибсена, Чайлд сознательно выбрал такой драматичный конец — бросился вниз с высоты. Незадолго до смерти он написал тёплые письма большинству своих друзей, в том числе Агате, и его последнюю статью, опубликованную в «Вестнике Института археологии», можно истолковать как прощальную. Так закончилась жизнь этого невероятного человека, кстати, самого уродливого внешне из всех, кого я знал. Выглядел он действительно жутко: его синий нос, подобно носу Сирано де Бержерака, определял его характер. Если бы Чайлд не пострадал от полиомиелита, изуродовавшего его тело в юности, он, возможно, смог бы лучше вписаться в общество, но археология много бы потеряла в его лице. Его марксистские представления, его практический подход пробуждали археологическую мысль, и все специалисты по доисторическому периоду, имеющие внятные представления о добыче и производстве пищи, обязаны этим его работам.
Время от времени Чайлд предпринимал попытки перестроить систему обучения в нашем институте, сделать её более интегрированной. Он настаивал, чтобы мы принимали участие во внутренних институтских публичных чтениях, где каждый из нас мог рассказать, чем занимается. На такие события приглашались и многие лекторы со стороны, и всех, кто делал что-нибудь достойное внимание в области археологии, просили рассказать о своей работе. Сам Чайлд, хоть и говорил всегда интересно, был неважным оратором. Часто к концу предложения он переходил на фальцет. Слушать его было столь же мучительно, как и смотреть на него, но его лекции всегда производили сильное впечатление.
Получив место в институте, я впервые стал преподавать. Это занятие доставляло мне огромное удовольствие, потому что я хотел поделиться знаниями, и мне было интересно, насколько успешно я смогу донести их до студентов. Кроме этого, я обнаружил, что преподавание — это двусторонний обмен информацией: хоть студент и настроен исключительно на приём, он работает резонатором и должен отражать мысли преподавателя. При индивидуальном обучении сознания ученика и учителя вступают во взаимодействие, и успех этого мероприятия, должно быть, зависит от существующей между ними химической симпатии. Учитель и ученик должны установить раппорт, постараться сродниться. Сам я заметил, что, хотя всегда приятно заниматься с умными студентами, нет ничего лучше, чем наблюдать, как ученик, вначале производивший впечатление дурачка, начинает включаться в работу. Насколько я знаю, некоторые заслуженные профессора ленятся и не хотят тратить силы на подобных дурачков, предпочитая уделять внимание более талантливым студентам.
Моей первой ученицей была Маргарет Мунн-Ранкин. Я уговорил её уйти с государственной службы и заняться археологией. Маргарет была прирождённым учёным. Она заслужила признание в Кембридже, где преподавала историю и археологию Востока, и стала серьёзным авторитетом в своей области. Она написала не так много научных трудов, но все работы, вышедшие из-под её пера, выполнены с невероятной тщательностью. Один сезон Маргарет провела с нами в Нимруде, но она по натуре была очень замкнутым и застенчивым человеком, и ей не очень подходила суматоха дальних путешествий. Из Маргарет получился прекрасный преподаватель, добросовестный и исключительно хорошо разбирающийся в предмете, и занятия с ней принесли несомненную пользу многим студентам Кембриджа.