– Поразительно, как прекрасно можно ладить с людьми, если просто быть любезным. Правда, у них странноватые представления об ответной любезности. Раньше они вызывались кого-нибудь для нас избить. Всё хотели, чтоб Джон нашел, кого бы им поучить жизни – само собой, того, кто нам докучал. Но нам никто не докучал. – Она сгорбилась.
– Я так понимаю, – заключил он из дефектной конструкции ее улыбки, – вы не всегда с ними ладите?
– Не всегда. – Улыбка идеальна. – Просто жалко, что Джона не было. Джон с ними ладит отлично. По-моему, Кошмар его побаивается. Мы им часто помогаем. Продуктами делимся. Мне кажется, они многое у нас черпают. Но было бы гораздо проще им помогать, если б они признали, что им это нужно.
Гармошка молчала; гологрудой девушки на одеяле не было.
– Ты где так оцарапалась?
– Нечаянно. Джон. – Она пожала плечами. – Такой вот штукой, кстати. – Она кивнула на орхидею. – Ерунда.
Он наклонился потрогать, глянул на Милдред – та не шевельнулась. Поэтому он прижал указательный палец к ее коже, провел вниз. Короста под мозолью – как крохотный рашпиль.
Милдред нахмурилась:
– Ну правда, ерунда. – Получилась мягкая гримаса в густо-рыжем обрамлении. – А это что? – Она ткнула пальцем. – На запястье у тебя?
Когда он наклонился, задралась манжета.
Он пожал плечами. Смятение – как попытка нащупать удобную позу внутри собственной шкуры.
– Нашел. – Интересно, расслышала ли она знак вопроса – крохотный, не больше точки.
Она шевельнула бровями – значит, услышала; и это его позабавило.
На его узловатом запястье полыхнуло оптическое стекло.
– Где ты это взял? Я у нескольких людей видела такую… цепь.
Он кивнул:
– Я нашел недавно.
– Где? – Нежная улыбка требовала ответа.
– А где ты оцарапалась?
По-прежнему улыбаясь, она ответила смущенным взглядом.
Этого он ожидал. И не поверил.
– Я… – и эта мысль разрешила некую внутреннюю каденцию, – хочу про тебя знать! – Он был внезапно и ошеломительно счастлив. – Ты здесь давно? Откуда ты? Милдред? Милдред – а как фамилия? Почему ты сюда пришла? А сколько тут пробудешь? Любишь японскую кухню? А стихи? – Он засмеялся. – Тишину? Воду? Чтобы произносили твое имя?
– Ну-у… – Он видел, что она страшно довольна. – Милдред Фабиан, и на самом деле меня все называют Милли, как Тэк. Просто Джон считает, что, когда приходят новенькие, надо поофициальнее. Я здесь училась в университете штата. Вообще я из Огайо… из Эвклида?
Он кивнул.
– Но в местном универе прекрасный факультет политологии. Раньше был. Поэтому я приехала сюда. И… – Она опустила глаза (карие, сообразил он с задержкой памяти в полсекунды, глядя на опущенные пшеничные ресницы, – карие с медной подкладкой, медной, как ее волосы). – Я осталась.
– Когда все случилось, ты была здесь?
– …да.
Он расслышал вопросительный знак – крупней любого, что найдется в шрифт-кассе.
– А что… – и когда он произнес: – случилось? – ему уже не хотелось знать ответ.
Ее глаза расширились, снова опустились; плечи ссутулились; спина округлилась. Она потянулась к его руке, что лежала между ними на скамье в своей клетке.
Двумя пальцами взяла блестящий кончик ножа, и он почувствовал, как его ладонь повисла на сбруе.
– А можно… я всегда… ну, можно ими… – Она оттянула кончик ножа вбок (на запястье надавило, и он напряг руку), отпустила: приглушенный дмммм. – Ой.
Он не понял.
– Я все думала, – пояснила она, – звенят ли они. Как музыкальный инструмент. Все ножи разной длины. Я думала, если они умеют делать ноты, на них, наверно, можно… играть.
– На ножевой стали? По-моему, она недостаточно хрупкая. Колокольчики и всякое такое – они из железа.
Она склонила голову набок.
– Звенит хрупкое. Стекло, например. Ножи прочные, это да; но слишком гибкие.
Спустя миг она подняла глаза:
– Я люблю музыку. Хотела основной специальностью взять. В универе. Но политология была так хороша. По-моему, я с тех пор, как поступила, не видела в Беллоне ни одного японского ресторана. Но было несколько хороших китайских… – Что-то произошло с ее лицом – как будто узел развязался, изнеможение пополам с отчаянием. – Мы стараемся как можем, понимаешь?..
– Что?
– Мы стараемся как можем. Ну, здесь.
Он слегка кивнул.
– Когда все случилось, – тихо сказала она, – был ужас.
«Ужас» прозвучал абсолютно сухо; он вспомнил, как таким же тоном человек в коричневом костюме однажды произнес «лифт». Та же модуляция, вспомнил он, обнажала речи Тэка.
Она сказала:
– Мы остались. Я осталась. Видимо, считала, что должна. Не знаю, сколько… сколько тут пробуду. Но ведь надо что-то делать. Раз уж мы здесь, что-то делать надо. – Она перевела дух. На щеке подпрыгнул мускул. – Ты?..
– Что я?
– Что ты любишь, Шкедт? Чтобы произносили твое имя?
Он знал, что это невинный вопрос; и все равно рассердился. Губы уже начали складываться в «н-ну-у…» – но получился лишь выдох.
– Тишину?
Выдох обернулся шипением; шипение обернулось:
– …случается.
– Ты кто? Откуда ты?
Он замялся и посмотрел, как ее глаза что-то отыскали в его заминке.
– Ты боишься, потому что ты здесь новенький… мне кажется. Я боюсь, мне кажется, потому что я здесь… ужасно давно! – Она обвела взглядом лагерь.
У очага стояли два длинноволосых юнца. Один тянул руки к огню – то ли грел, то ли просто хотел почувствовать жар.
Утро выдалось теплое. В этом лиственном пузыре я вовсе не вижу защиты. Нет сочленения на стыке предмета и тени, нет жесткого угла между горючим и горением. Где им поставить свои убежища, утопив фундаменты в пепле; двери и окна – в шлаке? Нечему доверять – лишь тому, что греет.
Губы у Милдред раздвинулись, глаза сузились.
– Знаешь, что сделал Джон? И я считаю, это очень храбро. Мы только достроили очаг; нас здесь тогда было всего ничего. Кто-то хотел разжечь огонь зажигалкой. Но Джон сказал: погодите; а потом пошел аж на озеро Холстайн. Тогда пожары были гораздо сильней. И он принес оттуда факел – старую, сухую горящую палку. Ему по пути назад пришлось даже несколько раз поджигать новую. И от этого огня, – она кивнула туда, где один юнец сломанной ручкой метлы тыкал дрова, – он зажег наш. – (Другой юнец стоял рядом в обнимку с поленом.) – По-моему, это очень храбро. Правда?
Полено упало. Искры гейзером брызнули сквозь решетку, выше нижних ветвей.