Кофе, пробуждая воспоминание, которому не суждено разрешиться, снова был холоден на языке.
– Мистер Новик, – Шкет проглотил и задумался, – вы как считаете, плохой человек может быть хорошим поэтом?.. или это глупый вопрос?
– Не глупый, если это говорят ваши сомнения в себе. Ну, мы подозреваем, что Вийон совершил убийство и окончил жизнь на виселице. Но – и до чего ужасающе непопулярна эта гипотеза – вполне могло быть и так, что он просто писал о других людях, его окружавших; а угодив из-за них в беду, ушел из дурной компании, бросил писать, сменил имя и скончался мирным буржуа в городке по соседству. С позиций сугубо практических – и оценить их способен только тот, кто пишет неплохо, – я бы сказал, что это труднодостижимо. Но заявить, что невозможно, – абсурд. Я, честно говоря, понятия не имею.
Шкет поднял голову и с изумлением увидел, что пожилой господин улыбается ему в лицо.
– Однако вопрос продиктован вашим природным идеализмом. – Новик слегка развернулся на диване. – Все хорошие поэты склонны к идеализму. Они также зачастую ленивы, желчны и жаждут власти. Сведите двух поэтов – и разговор непременно зайдет о деньгах. Я подозреваю, лучшими своими стихами поэты тщатся примирить себя, как они есть, со своим представлением о том, чем они должны быть, – втиснуть то и другое в одну вселенную. Мне и самому безусловно присущи три перечисленных качества, и я знаю, что зачастую ими обладают очень дурные люди. Однако победа над ленью, я подозреваю, лишит меня чутья на экономию языковых средств, каковая есть основа стиля. Если я одолею свою язвительность, навеки выбью ее из себя, я боюсь, работа моя лишится остроумия и иронии. Если я одержу победу над своим стремлением к власти, над жаждой славы и признания, я думаю, из моей работы уйдет психологическая глубина, не говоря уж о сочувствии к другим обладателям тех же изъянов. Если вычеркнуть все три, работе останется лишь правда, а она тривиальна без этих троих, что укореняют ее в мире, который нам дан. Тут мы подбираемся к свершению зла против способности вершить зло, к вопросам невинности, выбора и свободы. Что ж, в Средние века религия зачастую умела оправдать искусство. Ныне, однако, искусство – чуть ли не единственное, что умеет оправдать религию, и церковники не простят нам этого никогда.
Новик глянул в потолок и покачал головой. С лестницы долетала приглушенная органная музыка. Новик заглянул в портфель.
– На самом деле я, наверно, хотел спросить… – Большой палец оставил пятно на полях гранок; миг паники. – Как вы думаете, – и четыре пальца взмахнули, оставив отметины на бумаге, – они хороши? – Будут и другие экземпляры, утешил он себя. Будут и другие. – Вот если по-честному.
Новик втянул воздух сквозь зубы и поставил портфель на пол, прислонил к ноге.
– Вы совсем не постигаете, до чего это абсурдный вопрос. Некогда я в подобной ситуации всегда автоматически отвечал «нет», «я считаю, они никуда не годятся». Но с возрастом я понял, что просто-напросто карал вопрошавших за их глупость, а «честен» был лишь в самом семантически вульгарном смысле. Я вообще не могу рассуждать о поэзии в таких абсолютных терминах – «хорошая», «плохая» – или даже в более гибких, которые, вероятно, вас бы устроили, – «хорошо написано» или «плохо написано». Возможно, это потому, что я страдаю всеми эстетическими недугами современности, которая превозносит никудышное и закрывает глаза на достойное. Ну, эти недуги буйствуют в любую эпоху. Но вы уж, пожалуйста, не вычеркивайте и другую версию: возможно, поэзия значит для меня слишком много, отчего я и не могу опошлить ее, как вы просите. По сути дела, проблема тут в ландшафте. Надеюсь, я уже ясно дал понять, с каким наслаждением наблюдал вашу систему взаимодействия с вашей поэзией – как я ее понял и, к стыду моему, недопонял. Если моя отчужденность оскорбляет вас, вдумайтесь, до чего сложно она устроена. Но давайте я приведу пример. Знаете Уилфреда Оуэна? – Дожидаться кивка Новик не стал. – Как многие молодые люди, он писал стихи во время Великой войны; войну эту он, похоже, ненавидел, однако воевал и, будучи моложе вас, погиб под пулеметной очередью, пытаясь переправить свой взвод через канал Самбра. Считается величайшим англоязычным военным поэтом. Но как его сравнивать с Оденом или О’Харой, Кольриджем или Кэмпионом, Райдинг или Рётке, Родом или Эдвардом Тейлором, Спайсером, Эшбери, Донном, Уолдмен, с Байроном, или с Берриганом, или с Майклом Деннисом Брауном?
[27] Пока война – как переживание или понятие – неувядающий образ, Оуэн – неувядающий поэт. Если бы войну упразднили и забыли, Оуэн остался бы мелкой фигурой, интересной лишь как сугубо филологическое явление в развитии языка, повлиявшее на фигуры более актуальные. Так вот, ваши стихи обвивают нутро, обнимают этот город, как стихи Кавафиса выкручивают и преломляют Александрию накануне Второй мировой, как стихи Олсона вплетаются в океанский свет Глостера середины века
[28] или стихи Вийона – в средневековый Париж. Спрашивая, чего стоят ваши стихи, вы спрашиваете, какое место образ этого города занимает в умах тех, кто никогда здесь не бывал. Откуда же мне знать? Временами я брожу в этом ужасающем тумане, и мне чудится, будто улицы эти – фундамент всех столиц мира. А временами, должен признаться, весь город видится мне бессмысленной и безобразной ошибкой, которая вовсе не имеет отношения к тому, что я почитаю за цивилизацию, и лучше не покинуть его, а стереть с лица земли. Я не могу судить – я по-прежнему внутри. Честно говоря, я не смогу судить и вырвавшись отсюда, ибо некогда здесь гостил и предвзятость никуда не денется.