Когда на улицу выбежал грузный человек, Шкет первым делом узнал тускло-зеленую шерстяную рубаху без воротника. Человек выскочил из переулка, затопотал по тротуару, увидел Шкета и свернул к нему. Один из вчерашних белых прихожан церкви.
Мясистое лицо, красное и усеянное каплями пота, тряслось над ходящими туда-сюда кулаками. Макушка под желтой дымкой шла пятнами; волосы на лбу лежали латунным ломом.
Шкет вдруг начал пятиться.
– Эй, полегче…
– Ты!.. – Человек бросился на него. Пальцы его запутались в Шкетовых цепочках, потянули. – Ты этот, который… – Разобрав мексиканский акцент, Шкет обыскал израненную память. – Когда я был… ты не… нет? Ты, пожалуйста… не надо… – пропыхтел человек сквозь мокрые губы. Глаза у него были кроваво-коралловые. – Ой, пожалуйста, а ты не… ты же был внутри, да? Я… это, если будешь так дурить, они… – Губы его сжались; он перевел взгляд на дальний тротуар, потом обратно. – Ты… А, Шкет! – И выдернул руку из путаницы звеньев, а Шкет между тем думал: нет, он сказал не «Шкет», он, наверно, сказал «шкет» или даже «нет». Человек тряс головой. – Нет, ты же будешь… Эй, не надо так…
– Слушайте, – сказал Шкет, пытаясь ухватить его за локоть. – Вам чем-то помочь? Давайте я…
Человек шарахнулся, чуть не упал, кинулся бежать.
Шкет сделал два шага следом, остановился.
Блондинистый мексиканец споткнулся о дальний бордюр, упал на колено, вскочил и нырнул в переулок.
В голове у Шкета крутился мексиканский голос из коридора за дверью Ричардсов; разные обмолвки Тринадцати; амфетаминовый психоз? А затем мысль, прозрачная и всепобеждающая:
Он… псих!
Что-то просыпалось по животу, щекочась, точно колонна насекомых. На миг почудилось, что это мурашки узнавания; и настоящие мурашки в самом деле прибыли миг спустя.
Но оптическая цепь разъединилась – наверно, мексиканец порвал – и упала на ремень.
Шкет подобрал оторванный конец, нашел другой, повисший поперек груди, – разорвалась она между линзой и призмой – и стянул вместе тонкую медь. На одном конце болталось крохотное искореженное звено. Толстенными тупыми пальцами, что под мозолями почти онемели, он попытался замкнуть цепочку. Стоял посреди улицы, сцеплял, выкручивал, то затаивал дыхание, то внезапно исторгал, бормоча «Ёпта…» или «Бля…». Под мышками было скользко от сосредоточенного пота. Пятки – одна на кожаной подошве, другая на тротуаре – обжигал разный жар. Подбородок прочно уперся в шею; Шкет щурился в свете зари, разок повернулся, чтобы его бесформенная тень соскользнула с неловких коротких пальцев. Чинил цепочку добрых десять минут.
И все равно было видно, какое звено разогнулось.
Когда закончил, навалилась ужасная тоска.
V
Порождения Света и Тьмы
[31]
1
Он шел несколько минут, несколько раз свернул, несколько судорог в шее и спине отпустили (теперь удавалось думать словами, не проецируя истерические картины на экраны всех пяти чувств), и тогда он помочился посреди улицы, надеясь, что появится прохожий, и пошел дальше с полурасстегнутой ширинкой, сунув пальцы под ремень, и спросил себя: ну видишь ты временами красные глаза – и что теперь, ну? А вот что: если мерещится это, как мне утверждать, что реально все прочее? Может, половины тех, кого я вижу, тут и нет вообще – вот этого мужика, что сейчас подбегал, например? Что он забыл в моем мире? Какой-то осколок Мексики, воссозданный из дыма и переутомления? Откуда мне знать, что предо мною не разверзается бездна, которая в глюках видится мне ровным бетоном? (Устье моста… когда я впервые с него сошел, было разбито, завалено… бетоном?..) Все списать на грезы? Я это бросил лет в семнадцать-восемнадцать. Пять дней!
Я снова сошел с ума, подумал он. Навернулись слезы. Перехватило горло, он сглотнул. Не хочу. Я устал, я устал, и у меня стояк, я так устал, что ничего уже не понимаю, в половине случаев мозги не работают, как ни стараюсь. Охота пить. Голова забита капком – никаким кофе не промыть. И все равно кофе не помешал бы. Куда я иду, что я делаю, зачем шарахаюсь по этому дымящемуся погосту? Не в боли дело, нет; а в том, что боль не унимается.
Он постарался расслабить все мускулы и бесцельно шагнул с тротуара в водосточный желоб, и во рту было все суше, и суше, и суше. Что ж, подумал он, раз больно – значит больно. Это всего лишь боль. Ладно (он глянул на расплывчатые крыши над троллейбусными проводами), я выбрал, я здесь.
Набрести на монастырь? Да, сейчас, где он там есть и что. Стены и белые строения? Слоги – выбормотать весь смысл прочь? По дороге ему не попадалось ничего и отдаленно похожего. Улицы усеяны отбросами – многомесячной давности, без влаги и запаха: побледневшим и крошащимся говном, окостеневшей фруктовой кожурой, старыми газетами, некогда промокшими, а ныне высохшими до хруста.
Он потыкал складки сознания, поискал печаль; кристалл рассеялся меловой крупкой.
…она выглядит? – подумал он и устал так, что не хватило сил паниковать. Ее имя – как ее звали?
Ланья; и он увидел ее короткие волосы, ее зеленые глаза, и ее не было рядом.
Одна уличная вывеска замарана грязью и царапинами; другая – пустая рамка. Он свернул в переулок на ритмичный стук; несколько секунд не понимал, что тут произошло, – шеренга древесных стволов на узком тротуаре, каждый за железной оградкой, сгорели до обугленных кольев. Недоумевая, Шкет зашагал по улочке, где не разминулись бы две машины.
На крыле покосившегося авто, верхом на разбитой фаре сидел Денни и двумя пальцами барабанил по гнутому краю крыла. Шкет направился к нему, прикидывая, когда заговорить…
– Эй, привет! – Удивление Денни обернулось радостью. – Ты что тут делаешь? – Грохнул всеми костяшками разом и перестал. – Чего делаешь, а?
– Да гуляю. Ищу, кто мне отсосет. Не знаю. Только никого нет.
– Чё? – Денни озадачился, а потом – к удивлению Шкета – смутился. Трижды щелкнул пальцем по хрому и поднял голову, поджав губы. – В парке, ближе к центру, пидоров как грязи, и днем и ночью. Где тропинки, знаешь?
– Нет.
– Короче, их там полно. – Денни опять щелкнул пальцем. – Если ты всю ночь шастаешь, значит не сильно-то искал.
– Я ночевал у одного мужика, – пояснил Шкет. – Думал, он мне отсосет, но к нему кто-то пришел, и меня выперли. А ты что тут делаешь в такую рань?
Денни кивнул на некрашеный дом:
– Живу теперь там. – За грязным оконным стеклом, пришпиленный латунным основанием абажура к подставке, лыбился латунный лев. Абажур исчез. В патроне – отломанный ламповый цоколь.