– По-моему, тебе идет мой жилет, – сказал Денни. – А мне идет без жилета?
– Донельзя, птенчик, – сказала ему Ланья.
– Эй, – сказал Денни. – Ты на меня злишься?
– Нет, – ответила она. – Просто слегка растерялась. – Она посмотрела на Шкета: – Никак не могу понять, тот ли ты, за кого я тебя принимаю.
Шкет встал, подошел, расставил ноги над коленями Денни, положил руки Ланье на плечи.
– Если я говорю про то, как ты трахаешься с Денни или со мной, – это по правде. Если я говорю про то, как ты трахаешься с кем-то еще, – это шутка. Ясно? А ты делай и говори что угодно.
– По-моему, ты меня совсем не понимаешь, – кивнула она, глядя косо, буквально и фигурально, – временами.
Он поцеловал ее (лицо заворочалось между ладонями), и пришлось согнуть колени. Она легонько вертела головой, языком гладила его язык, сплетала пальцы у него на шее, крепче притягивала его к себе. В конце концов, чтоб не упасть, Шкет оперся Денни на бедро. Тот одной рукой взял его за плечо. Костяшки другой поползли по груди Шкета, лаская грудь Ланье. Руки Шкета скользнули между спиной Ланьи и животом Денни.
– Вы оба, – сказал Денни, – весите больше меня. Либо мне кирдык, либо стулу.
Ланья засмеялась Шкету в рот.
– Пошли к тебе потрахаемся, – сказал Шкет.
А он думал, один из них возразит.
За ее столом он перечел список в шестой раз. Небо за эркерным окном поплотнело и нависло, вечерне потемнело. Робертс или Рудольф, Риверс или Эверс: нафантазируй личность любому. А я бы какое выбрал? – задумался он. Как-нибудь перетасовать… Гэрри Морган, Терри Риверс, Томас Уэлдон? Ни одно имя не его. Быть может, одно из них ближе прочих? Нет… если все они – реальные люди, рассудил он, тогда все важны равно. Эй, Кэмп, не в этом разве суть этой демократии, что послала тебя на… Луну? (Но я его не хочу. Пользы мне от него – что от пригоршни долларов.) Плотно сжав губы, он собрал россыпь бумажек: три листа из телефонного блокнота, две газетные вырезки, пустые задние страницы дешевой книжки, какие-то Ланьины листки – все, что он написал после «Медных орхидей». Я пообещал больше ничего не писать; Новик пообещал, что я напишу. Шкет улыбнулся, заложил одну бумажку за остальные. Вытащил «Медные орхидеи» из-под тетради, открыл, закрыл, опять открыл. Если долго держать ее на ладони, в животе ноет. До чего странный, дивный и дивно несуразный предмет! Прочесть ее целиком он по-прежнему не мог. По-прежнему пытался. И снова попытался, и снова, пока не перехватило горло, пока не вспотели предплечья, пока сердце не заколотилось там, куда он всегда мысленно помещал печень. Неприязнь или неловкость этого не объясняли. Скорее сама книжка вклинилась в некое уравнение, где ей не место, во всех покоях его сознания взрывая гиперрадикалы и дифференциалы. Он глянул на тетрадь, прочел то, что было на следующей после списка странице:
Языковой синтез: Витгенштейн, Леви-Стросс, Хомски – подозреваю, все они к тому и вели: пытались упихать обширные области философии, антропологии и лингвистики в набор параметров, которые не столько определяют, сколько отражают то, как философская, антропологическая и лингвистическая информация помещается соответственно внутрь, поверх и вокруг собственно сознания. В особо параметрических работах («Трактат», La geste d’Asdiwal, «Синтаксические структуры»
[42] – хотя все трое выпускали и гораздо более объемные труды, текстам такого рода надлежит быть очень краткими; ни один не превышает 30 тысяч слов) не обсуждаются сферы исследований; они аккуратно добавляют кристаллические катализаторы, которые в любом логическом уме (в противоположность умам обученным, знакомым с галереями свидетельств и суждений) неизбежно порождают прихотливые логические дискуссии о предмете на основании любых свидетельств, что случатся под рукой, ограниченные лишь желанием или способностью сохранять интерес к диалогу, развивающемуся во внутреннем ухе.
В эпоху, перекормленную информацией, такой «метод хранения» по необходимости популярен. Но эти примитивные
и на том страница заканчивалась. На следующую он не перелистнул. Витгенштейн, Леви-Стросс, Хомски; он поразмыслил над их звучанием. Год или полтора назад одного он читал – все, что смог найти.
О двоих других никогда не слышал.
– «Языковой синтез…» – Языку приятно произносить. – «Особо параметрические работы…» – Он взял «Медные орхидеи», подпер толстыми пальцами. – «…аккуратно добавляют кристаллические катализаторы…» – Кивнул. Особо параметрическая работа аккуратного кристаллического катализа языкового синтеза. По крайней мере, таким предметом книжка должна быть. Ну, она короткая.
Кто-то из них заворочался в постели.
Кто-то снова заворочался.
Шкет посмотрел.
Шатер колена. Рука поверх руки.
Спинка стула холодила спину. Плетение снизу кололо бедро. Из горшков клонились растения.
Он двумя пальцами ущипнул блестящую цепь на животе.
Темные цепи свернулись змеями поверх одежды на полу.
Допустим, подумал он, она захочет, чтоб я остался, а он ушел. Ну, я избавлюсь от гаденыша. Допустим, она захочет, чтоб ушел я? Избавлюсь от всех гадов.
Но она не захочет. Слишком любит уединение. Почему еще она на это согласилась? Согласилась? Где-то в глубине души я бы предпочел, чтоб она это делала ради меня. Но радость рождают мгновения, когда все это самоочевидно подлинно, как ее музыка, а в остальном лично.
Мне неймется.
Она ворочается – ей неймется.
Его обмякшая рука шевелится от шевелений ее плеча.
Ланья заморгала, подняла голову. Шкет посмотрел, как глаза ее закрылись, а голова опять легла. Он улыбался. Повертел в руках «Медные орхидеи», повертел груду бумажек, словно расчислял разницу – и вовсе не по весу.
Тетрадь снова открылась на списке. С трудом разбирая, он вновь перечел имена (уже почти совсем стемнело), на сей раз справа налево, снизу вверх: