– Может, как-нибудь у Тедди, например, мы вместе прочтем стих-другой и ты объяснишь, что, по-твоему…
– Нет. – Фрэнк затряс рукой (растопырив пальцы) и головой (морща лицо). – Нет-нет-нет. Тут не в том… Слушай, я не могу тебе сказать, как быть поэтом. Я могу только сказать, что думаю. Все.
Шкет снова закряхтел.
– И не более того.
А теперь надо поблагодарить? – озадачился Шкет. Благодарят за комплименты.
– Спасибо. – Получился наиосторожнейший вопрос.
Фрэнк кивнул, снова посмотрел через перила.
Шкет обошел его, прошагал до конца моста. На полпути – как будто судорога: почудилось, что Фрэнк вот-вот тронет его за плечо. Шкет повернулся и, поворачиваясь, сообразил, что это рвется наружу некое по-прежнему незыблемое зерно абсолютной неприязни. Лицом к огням «Мая», Шкет не различал, на него смотрит Фрэнк или в сторону.
Щурясь, Шкет проглотил не облеченную в слова мысль и зашагал высокими тропами «Января», откуда открывался вид на многолюдную террасу.
Они все, думал Шкет, пришли ради меня! Ему было до смерти неловко. Улыбка Фрэнка… с ней критика звучала так, будто Фрэнку что-то сошло с рук. Ну, его слов это не отменяет. Кто-то, припомнил Шкет, не припомнив, впрочем, кто, говорил, что стихи понравились… и решил, что об этом сейчас думать не хочет. Но от этой решимости случилось извержение памяти о семи других реакциях: недоумение, равнодушие, интересы мимолетные и прочие. Шкет припомнил затейливую уклончивость Новика и почуял, что она выдавала – не столько Новик выдал, сколько сам Шкет заподозрил – то, что поэт пытался сказать, а он не смог понять.
– Это как… – вслух начал он, услышал себя и рассмеялся. Это было как той ночью в парке, когда нафантазированная слава навалилась на него таким грузом, что невозможно было писать.
Он опять рассмеялся.
Какая-то парочка заулыбалась и закивала.
Едва он их заметил, его лицо сложилось в удивление. Но они прошли мимо.
Охота выпить, подумал он и заметил, что уже направляется к бару. Правда очень охота выпить.
Суть, твердил он про себя, сам себя же на этом ловя, должна быть в другом. Повторяя это в шестнадцатый или семнадцатый раз, он сидел на каменном парапете и глядел на стол с бутылками, так и не взяв бокала.
– Привет! – А затем ее лицо (и по зеленым всполохам посыпались горсти алого) переменилось. – Что с тобой произошло?
Его руки обхватили ее бедра – на одном лужа синего, на другом зеленого.
– У меня кровь?
Он дотянулся до ее ягодиц, а в мыслях: какая она теплая; лицом прижался к ее теплому животу. Она запустила пальцы ему в волосы. Пред его морганием черные чешуйки порскнули серебром, и алым, и зеленью.
– Нет. Но ты как будто врезался в стену и ждешь, когда она отойдет с дороги.
Шкет издал звук – хотел начать с него следующую фразу, но снова получилось кряхтение. Его он отбросил и начал заново, чуть повыше тоном:
– Я просто… разговаривал с Фрэнком. Про мои… стихи.
Она высвободилась и запрыгнула рядом на парапет, плечом к плечу, ногой к ноге, докучливо мерцала в уголке глаза, пока Шкет разглядывал свои искалеченные большие пальцы, стиснутые на мозолистой барабанной коже сжатых кулаков. Ланья спросила:
– И что он сказал?
– Ему не очень-то понравилось.
Она подождала.
– Он сказал, тут все считают меня говорящей собакой. Все считают, что я тупой псих, что я на десять лет моложе и что все изумились бы не меньше, умей я написать свое имя – если б оно у меня было…
– Шкет… – что прозвучало гораздо тише его голоса. Она ладонью накрыла его руки. Он выставил большой палец. Она обхватила палец кулаком. – Это пиздец как жестоко.
– Или пиздец как правдиво.
– И вовсе нет! – По голосу он расслышал, что она хмурится. – Фрэнк? Который якобы публиковал стихи в Калифорнии?
Имея в виду: «А кто же еще?» – он ответил:
– Ну?
Она сказала:
– Шкет, да он завидует!
– Чего? Чему, – и вышло утверждение, не вопрос.
– Вы оба поэты. Оба выпустили по книжке. Посмотри, как все с тобой носятся. Когда вышла его книжка, вряд ли с ним так носились.
– Это слишком просто. И вдобавок мне все равно, почему он так сказал, я хочу знать, правда ли это… да ёпта! Калкинз их даже не читал, когда решил издать. Может, прочел потом, когда книжка вышла, ему стало стыдно, и поэтому он сегодня не появился.
– Да нет! Что за глупости…
– И помнишь, как Новик юлил, когда я спрашивал, насколько они…
– Они ему понравились…
– Да ешкин кот! Ему понравился я! Он как раз и объяснял, что не умеет различать.
– А с чего ты взял, будто Фрэнк умеет? Он на тебя дуется, он дуется, что все на тебе зациклились; а потом он читает стихи. Мистеру Новику хотя бы хватило честности признать, что разделять он не умеет. И мне, блин, они нравятся.
– Ты пристрастна.
– А Фрэнк нет? Слушай, они не… – И она отпустила его палец.
Он поднял взгляд.
Она стискивала кулаки на приливном водовороте коленей.
– Мы не с той стороны подходим. – Ее нижняя губа пошевелилась над зубами, подстроила рот под новый тон. – Он прав. Ну, во многом.
В горле зародилась простая боль. Один раз сглотнув, Шкет скинул ее на дно желудка.
– Твои стихи ему не нравятся, и он, вероятно, искренен. Искренне признается, что ему не нравится. Тельме нравится, и она, вероятно, тоже искренна.
– Я все вспоминал ее имя. Как-то сложно было.
– Вот и его имя стоило бы забыть. Оба искренни, но это не значит, что правы. Это значит, что оба полагают себя правыми.
– Да, – сказал он. – Ну да. Конечно. Фрэнк про стихи так и сказал.
– Неприятно.
– Он прав про людей – про то, что все думают.
– Не все, – возразила она. – Я подозреваю, и половины таких не наберется. Тебе небезразлично, что думают люди?
– Мне… – Пауза. – Небезразличны люди. Вот эти люди. И если они думают так, выходит, это мне тоже небезразлично. И лучше б они не думали, как он говорит.
Она согласно хмыкнула.
– Может, зря мы пришли, – сказал он.
– Хочешь уйти?
– Нет. Хочу остаться и посмотреть, что будет. – Шкет разжал ладони на коленях. – Но может, больше так делать не стоит. А посреди всего я, пожалуй, уходить не хочу. Тут слишком много нового. – Он спрыгнул с парапета и развернулся к бару.
Денни сказал: