Я поднялся, мысленно напоровшись на: хотел бы я, чтоб меня самого отымели коллективом? Так, ладно, поразмыслим. Размышляя, прошагал через двор. Первое: мне не нравится, когда в жопу, потому что как ни попробую – почти всегда боль адская. Может, раз пять или шесть было не больно, а просто до фонаря (в том числе два дня назад, с Денни и Ланьей, и зато эмоционально было приятно). Но – второе: сам я не раз и не два совал хуй в жопы парням, которым явно не было больно, а еще как приятно. И я стоял в очереди и засаживал парню в жопу в свой черед, как ночью Рисе в пизду. Так что (третье): если Риса права, может, это со мной что-то не так, если всякий – ну, почти всякий раз, – когда мужик совал в меня хуй, мне, блядь, так жгло?.. Короче, она хотя бы сказала такое, от чего я задумался, – а для меня это один из показателей наличия у людей ума.
Когда я поднимался, из-за двери высунулась голова Саламандра; я прошел мимо, он прошел дальше, сел на корточки рядом с Рисой (поза, в которой видел меня? Вероятно, нет) и положил веснушчатую руку на ее джинсовую коленку. Они склонились друг к другу и посовещались. Она что-то сказала, и он рассмеялся. (Она, впрочем, была не очень-то довольна.) Я через сетчатую дверь вошел на веранду, опять выглянул в окно.
Саламандр поднялся, и тут за забором прошла Сеньора Испанья (и прямо за ней Накалка); тремя пальцами зацепившись за обтесанные доски, она спросила – я услышал, как ее цепи стукнули по дереву, но слов толком не разобрал – Рису, типа, как та себя чувствует.
Риса чуть развернулась, насупилась и сказала:
– Спина болит.
На веранде у раковины стоял, скрестив руки, Харкотт.
– Во дает, а? – Судя по лицу, разобижен он был вусмерть.
Я глянул на Рису, опять на Харкотта. Тот качал головой:
– Сколько раз ее выебли? Шестьдесят? Семьдесят пять?
– Ну харэ, – сказал я ему. – С дуба рухнул? Шестнадцать, семнадцать – так больше похоже на правду? Ну, может быть, двадцать.
– Чё?
– Из нас что-то реально делали человек семь или восемь. И половина всего раз.
Харкотт поразмыслил.
– Но, господи боже… ты посмотри на нее! Сидит, ёпта, книжку твою читает!
– Харкотт, – сказал я, – трахнуть человек двадцать пять за ночь всего лишь необходимо, дабы понять то, что понимания достойно. – (Ну, я же это делал.) – Так уж оно устроено.
Его это, видимо, не рассмешило, поэтому я ушел в кухню, а он пусть смотрит дальше. Кто-то (Харкотт?) перемыл гору тарелок.
* * *
Это последняя целиком псутая [пустая?] страница.
Перечитывая, я различаю лишь призрачный хронологический порядок записей. Я исписал не только все пустые страницы, но и все свободные половинки и четвертинки под стихами или другими записями. Местами, где у меня довольно крупный почерк, можно писать между строк. Дальше придется чаще переходить на поля. Может, попробую писать поперек уже заполненных страниц.
Иногда я не понимаю, кто тут что написал. Неприятно. Про некоторые фрагменты я помню, где и когда их писал, но не осталось воспоминаний про описанные в них события. И наоборот, помню, как со мной происходили события из других фрагментов, но также знал/ю, что я их не описывал. А еще попадаются страницы, которые сегодня я трактую так-то, хотя отчетливо помню, что, перечитывая в прошлый раз, трактовал иначе.
Больше всего бесит, когда я вспоминаю запись, ищу и не нахожу нахожу, что ее целиком или наполовину нет: некоторые страницы я перечитывал столько раз, что они выдрались из пружинки. Кое-какие я поймал, пока не сбежали, сложил кое- и засунул под переднюю обложку. Но я таскаю тетрадь с собой – видимо, что-то выскользнуло. Первые страницы – стихи и дневниковые записи – исчезли, и дальше тут и там страниц не хватает.
Другие тоже исчезнут.
Кончиком карандаша я выуживаю бумажные полоски с драной перфорацией из [п]ружинки. И пишу дальше. Смотрю на последнюю страницу и не знаю, та ли эта страница, что была здесь месяц назад.
* * *
абсурдно, пожалуй, чересчур – непонятно, что тут сказать.
Зашел к Тедди. Час был ранний – удивился еще, что открыто. Внутри человек, может, пять, среди них Джек. Сидел на крайнем табурете, руки (кожа серая, под кутикулами застряла чернота, ногти увенчаны черными ятаганами, под потрескавшейся кожей полумесяцы теней) распластаны по стойке. Волосы оперили кромку уха (в завитках хрящей – белые чешуйки. В слуховом канале – засохший янтарь) и сразу переходили в бакенбарды, сросшиеся на подбородке неопрятной бородой. Шея серая – с одним чистым пятном (чесался?). Веки набрякли, обведены коралловым и без ресниц. Короткий рукав рубашки порван по шву над белой плотью. Над задниками башмаков носки – оба с драными пятками – сбились над наростом почерневших мозолей. Молния на ширинке полетела. Латунные зубчики американскими горками съезжали ему на колени и под ремень – шпенек сломался, и концы ремня он завязал.
– Угостишь пивом? – спросил Джек. – В первый вечер, как сюда приехал, я вас с подругой угощал.
– Да ты закажи, что хочешь, – ответил я.
Бармен глянул на нас, поддернул закатанный рукав; под толстыми пальцами в джунглях предплечья охотился вытатуированный леопард.
– Я б и сам себе купил, – сказал Джек. – Но что-то я сейчас, знаешь, на мели. Угости меня, друг, а я тебя потом угощу, как на ноги встану.
Я сказал бармену:
– А чего ты его не обслуживаешь?
Бармен уперся кулаками в стойку и покачнулся.
– Пусть закажет, в чем проблема? – И он глянул на остальных клиентов.
– Дай нам два пива, – сказал я.
– Сей момент. – По дощатой стойке перед нами клацнули две открытые бутылки.
– Прошу. – Я глотнул из своей.
Джекова бутылка встала между его большими пальцами. Он на нее посмотрел и сдвинул руки чуть левее.
Поправил то есть композицию, чтоб бутылка стояла ровно посередине.
Бармен снова глянул, поджал губы – качать головой он себе не позволял, но был к тому очень близок, – и отошел, перебирая кулаками по стойке.
– Здесь не нужно платить, – сказал я.
– Если б мог, – ответил Джек, – я бы заплатил, честное слово; было б на что – я бы сам купил. Я ж не сквалыга, друг. Я очень щедрый, когда есть что за душой.
Я немножко поразмыслил. Потом сказал:
– Погоди. – И сунул руку в карман штанов.
Зажав средним и безымянным пальцем, извлек влажный комочек долларовой купюры. Она совсем смялась – я сначала подумал, просто грязная бумажка (брошенный стих?). Я расправил купюру на стойке. От пота и трения один угол истрепался до самого края единицы.
Джек на нее смотрел, а я гадал, что сделала со своей Ланья; что сделал со своей Денни.