– А, – сказал я. – Какие мысли и чувства? – Прошло десять секунд безмолвия, и я рассмеялся. – Извините. Это, по-моему, примерно как не думать о белом гиппопотаме, претворяя кипяток в золото.
– Вполне.
– Но вообще интересно. Может, я когда-нибудь и сам попробую. – И я почувствовал себя почти как в то утро, когда пообещал пастору Эми когда-нибудь заглянуть к ней на службу. – Эй, спасибо за письмо. И за праздник.
– Премного рад. Поскольку письмо вы получили, мне надлежит воздержаться от дальнейших извинений. Нельзя сказать, что я удивлен нашей встречей, но не сказать также, что я ожидал ее сейчас. Разрешите спросить, было ли вам весело? Или, может, лучше оставить эту тему вовсе.
– Было познавательно. Но по-моему, то, что вы не появились, особой роли тут не сыграло. Скорпионы отлично попраздновали – я все гнездо привел.
– Как жаль, что меня не было!
– Все напились. Не повеселились только те, кто, наверно, и не заслужил. А ваши друзья вам не доложили? – Я решил, что для разгона спрошу о чем-нибудь таком.
– …Да… Да, они доложили. А кое-кто из моих друзей сплетничает весьма колоритно – порой я думаю, не потому ли я их и выбрал. Надеюсь, ничто не отвратило вас от нынешней писательской работы. В письме я говорил о следующем сборнике вполне искренне.
– Ага.
– Когда мои друзья – мои шпионы – завершили свое повествование, Тельма – помните Тельму? – сказала практически дословно то же, что и вы: те, кто не повеселился, веселья и не заслуживали. Услышав это от нее, я заподозрил, что она лишь старается унять мои угрызения. Однако теперь ее слова подтверждает почетный гость. Мне лучше отринуть сомнения. А я не знал, что вы друг Ланьи.
– Точно, – сказал я. – Вы же знакомы.
– Замечательная юная леди – была прежде и, судя по донесениям, остается по сей день. Как я уже сказал, когда мои шпионы завершили свой рассказ, я постиг, что недооценил, насколько вы – потребный Беллоне поэт, по всем параметрам, кроме литературного качества, о котором, как я объяснил в письме, я не в состоянии и планирую не приходить в состояние судить.
– Мягче всего, мистер Калкинз, – сказал я, – будет выразиться так: эти ваши параметры меня напрочь не интересуют. Никогда не интересовали. По-моему, это не параметры, а говна кусок. Но…
– Вы же понимаете, – сказал он после моей смущенной паузы, – именно поскольку вы так к этому относитесь, вы гораздо лучше подходите для вашей роли по тем параметрам, о которых говорю я. Всякий раз, когда вы вновь отказываетесь дать интервью «Вестям», мы рапортуем об этом – как о вдохновительном примере равнодушия к публичности – на страницах «Вестей». И так ваша слава растет… Правда, от интервью вы пока не отказывались. И вы сказали «но…» – Калкинз подержал паузу. – Что «но»?
Жуть как неудобно было на этом подлокотнике.
– Но… мне кажется, может быть, я опять вру. – Я опустил взгляд на складки живота, перечеркнутые цепью.
Он, если и отметил это «опять», виду не подал:
– Можете объяснить?
– Я помню… я помню утро в парке, еще до того, как познакомился с мистером Новиком и вообще узнал, что эти мои писания кто-то захочет опубликовать: я сидел под деревом, с голой жопой, рядом Ланья спала, а я писал… нет, я переписывал. И мной вдруг овладел… бред величия? Такие яркие фантазии, что дышать нечем! Живот заболел. Я не мог… писать! О чем и речь. Эти фантазии – они были в параметрах, о которых говорите вы. Поэтому я знаю, что они у меня есть… – Я прикинул, отчего замолчал. Сообразив, вздохнул поглубже. – По-моему, я… больше не поэт, мистер Калкинз. Не уверен, что был поэтом. Один раз на пару недель я, может, к тому приблизился. Если да, мне никогда не узнать. Никому никогда не узнать. Но помимо прочего, я потерял – если когда и имел – ясное представление о том, как умеют раскрутиться флюгеры моей души. Не знаю… Я предполагаю, что вам интересно, – вы же говорили в письме, что хотите еще книжку.
Плюсы записи собственных разговоров – это единственный шанс изложить внятно. Этот разговор был раз в пять дольше и раз в десять неуклюжее. Две фразы, которые я все-таки добыл из него дословно, – та, где про «…ясное представление о том, как умеют раскрутиться флюгеры моей души…» и та, где «…испить до дна в страхе молчания…». Только я сейчас понимаю, что «флюгеры моей души…» – это была его фраза, а «…страх молчания…» – моя.
– Мне интересна, – холодно сказал он, – политика. Я настроен исследовать лишь крошечное пространство, где политика и искусство смыкаются заподлицо. Вы допускаете весьма распространенную ошибку писателя: полагаете, будто публикация – единственно возможная политическая работа. Среди моих занятий она одна из самых интересных, но также – одна из мельчайших. Естественно, она страдает, и при нынешнем положении в Беллоне с этим ничего не можем поделать ни вы, ни я. Впрочем, вероятно, я допускаю весьма распространенную ошибку политика. Для меня все ваши проблемы – немножко Dichtung, немножко Wahrheit
[52], с упором на последнее, не более того. – Он помолчал, а я поразмыслил. Он додумал первым: – Вы говорите, что экстралитературное обрамление вашей работы вас не интересует – я так понимаю, мы оба подразумеваем признание, престиж, сопутствующее поклонение герою и неизбежные его искажения – все то, по сути, что подкрепляет наслаждение аудитории, когда ей недостаточно наслаждения от работы художника. Затем вы говорите мне, что и сама работа вас теперь не интересует, – как еще мне трактовать заявление «я больше не поэт»? Скажите – и я спрашиваю, потому что я и впрямь политик, я правда не знаю, – а художник может поистине интересоваться своим искусством, а всем прочим нет? Политик – тут я могу поклясться – не может поистине (или, лучше сказать, к пользе) интересоваться общественным благом, хотя бы не желая (получая или нет – вопрос другой) общественного признания. Покажите мне того, кто этого не хочет (получает или нет – вопрос другой), и я покажу вам того, кто берется убивать евреев для их же блага или отправляется завоевывать Иерусалим, чтобы перекопать его под резервуар для святой воды.
– Художник – может, – сказал я. – Некоторые очень хорошие императоры покровительствовали некоторым очень хорошим поэтам. Но гораздо больше хороших поэтов как-то, видимо, справлялись без покровительства любых императоров, хороших, плохих, любых. Ладно: поэта все это интересует – и признание, и репутация, и имидж. Но лишь в силу того, что это есть в жизни. Поэту выпадает быть человеком, который очень глубоко постигает, чем он занят. Интересоваться, как это все устроено, – одно. Желать этого – другое, и это мешает поистине понимать, как оно устроено. Да, все это интересно. Но я этого не хочу.
– Вы врете – «опять», как выразились вы? Или голову мне морочите – как выразился бы я?