– А как тут не бояться? – (Мюриэл подбежала, отбежала.) – Но, по-моему, гораздо вероятнее, что он попросту ее не понимает. Некрасиво так говорить, я знаю; но это же одна из универсальных истин про мужей и жен – тут не до красоты. Он ее по-своему любит. – Мюриэл снова подбежала, лапами встала мадам Браун на бедро. Та взлохматила псине голову. Довольная Мюриэл ускакала. – Нет, наверняка он ходит куда-то! Возможно, куда и говорит. В контору… на склад… – Она опять засмеялась. – А у нас слишком развито поэтическое воображение!
– Я ничего не воображал. – Но он улыбнулся. – Я просто спросил. – В свете из мерцающего окна этажом выше, в легком дыму он увидел, что и она улыбается.
Мюриэл впереди залаяла.
И что вложил я в толкование расфокуса как хаос? Эту угрозу: урок здесь лишь один – ждать. Я прячусь на дымной конечной. Края улиц плывут, осыпаются кромки мысли. Что взялся я исправлять в этой грязной тетради чужого? Постигнув, что это неосуществимо словами, но достижимо в некоем языковом провале, получаю ли право, шагая раненым с женщиной и ее псиной, на боль? Скорей на долгие сомненья: что этот труд срывает якоря рассудка; что жизнь важна в мироустройстве, но осознание – не лучшее орудие, чтоб с ним наперевес к ней выйти. Отражая, отбиваешься от пелен серебра, газированных излишеств, ощущения, будто в правый глаз вжался палец. Изнеможение это расплавляет все, что сковало, выпускает все, что течет.
Мадам Браун открыла перед ним дверь бара.
Шкедт прошел мимо винилового Тедди с купюрой в кулаке. Но пока он раздумывал, не угостить ли мадам Браун, кто-то с воплем ринулся через весь бар; она завопила в ответ; они уковыляли прочь. Он сел у торца стойки. Когда подался вперед, люди, чьи спины сидели на табуретах, обзавелись и лицами. Но Тэка не было; и ни малейшей Ланьи. Он смотрел на пустую клетку, и тут бармен, чьи закатанные рукава перетягивали шеи вытатуированным леопардам, сказал:
– Ты же пиво пьешь?
– Ага, – удивленно кивнул он.
Бутылка цокнула по исцарапанной стойке.
– Ну кончай, кончай! Убери это, шкет.
– А. – Он в недоумении сунул деньги обратно в карман. – Спасибо.
Бармен цыкнул зубом из-под стога усов.
– Ты куда, по-твоему, пришел? – Покачал головой и удалился.
Пальцы забрались в карман рубахи, щелкнули ручкой. Он насупился, замер над неким нутряным трением: открыл тетрадь, занес ручку, макнул.
Так я делал это раньше? В процессе, ручкой к бумаге, он будто никогда в жизни не делал больше ничего. Но брось хоть на миг – и будто не только не делал этого никогда, но неведомо даже, начнет ли снова.
Разум ушел в пике, ища видения отточенного гнева, а рука все ползала, и черкала, и переставляла брызги видения. Ее глаза высекли дюжину слов; он выбрал то, что лучше уравновешивало предыдущее. Ее отчаяние высекло еще дюжину; он копался в них, стискивая зубы, проясняя. И дальше проясняя. Опять уставился на клетку, пока не подступили опасные излишества, а затем обратился к ней. Невразумительное время спустя он поднял руку, сглотнул и отступил.
Воткнул шариковую ручку обратно в карман. Кисть, мертвая и уродливая, упала на бумагу. Ворочая языком в глотке, он ждал прилива сил, чтобы переписать. Из шума сложились звуки. Он заморгал и различил бутылочную пирамиду на бархатном заднике. Сквозь пальцы посмотрел, как завитки чернильных черт отшелушиваются от смысла. Взял пиво, надолго присосался, отставил бутылку и снова уронил руку на бумагу. Но рука влажная…
Он перевел дух, повернулся, глянул влево.
– Э… здрасте, – донеслось справа.
Он повернулся вправо.
– Я в том конце сидел – как увидел, сразу подумал, что это вы. – Синяя саржа; узкие лацканы; волосы цвета белого перца. – Я так рад, что мы встретились и вы живы-здоровы. Я не могу описать, до чего меня расстроила эта история. Отчасти бессовестно так говорить, пожалуй: пострадали-то вы. Я давненько не сталкивался с такой мнительностью, такой изоляцией. – Лицо – точно у ненадолго угомонившегося тощего пожилого ребенка. – Я хочу вас угостить, но говорят, что спиртное здесь не продают. Бармен?
Перебирая кулаками по дереву, блондинистой гориллой приблизился бармен.
– Можете смешать «Текилу санрайз»?
– Не усложняйте мне жизнь и возьмите пиво
[16].
– Джин с тоником?
Бармен размашисто кивнул.
– И моему другу повторить.
Горилла козырнула указательным пальцем ко лбу.
– Прямо удивительно, – высказался Шкедт в воцарившееся между ними ощущение утраты, – видеть вас здесь, мистер Новик.
– Да? – вздохнул тот. – Я сегодня один. У меня целый список мест, которые, говорят, надо посмотреть, пока я в городе. Довольно странно. Я так понимаю, вы знаете, кто я?..
– Из «Вестей».
– Да, – кивнул Новик. – В передовицы я еще не попадал. И мне такого уже хватило – я теперь ценю свою анонимность. Что ж, мистер Калкинз считал, что делает доброе дело; он хотел как лучше.
– В Беллоне очень трудно потеряться. – На то, что принял за легкую нервозность, Шкедт откликнулся теплотой. – Я рад, что про вас прочел.
Новик задрал перченые брови.
– Ну, потому что теперь я и ваши стихи почитал, да?
– А если бы не наткнулись на меня в газете, не стали бы читать?
– Я не покупал книжку. У одной женщины была.
– Какая?
– «Паломничество».
Тут Новик опустил брови.
– Вы не читали внимательно, несколько раз, с начала и до конца?
Он потряс головой, почувствовал, как трясутся губы, и закрыл рот.
– Хорошо, – улыбнулся Новик. – Тогда вы знаете меня не лучше, чем я вас. Мне на секунду почудилось, что за вами преимущество.
– Я только полистал. – И прибавил: – В туалете.
Новик расхохотался и выпил.
– Расскажите о себе. Вы учитесь? Или пишете?
– Да. То есть пишу. Я… поэт. Тоже. – Интересное заявление, решил он. И приятно было произнести. Любопытно, как откликнется Новик.
– Очень хорошо. – Так или иначе, обошлось без удивления. – Беллона вас вдохновляет, вы здесь работаете больше?
Он кивнул.
– Но я никогда не публиковался.
– Я разве спрашивал?
Шкедт поискал суровости; нашел мягкую улыбку.
– Или вы хотите опубликоваться?
– Ага. – Он развернулся вполоборота. – Как публикуют стихи?
– Если б я знал, я бы, наверно, писал гораздо больше стихов.
– Но у вас-то теперь проблем нет – и в журналах, и вообще?