– Я не хочу, чтобы она околачивалась рядом с моим ребенком, – кричал отец.
– Я тоже, – ответила Эди.
Мое сердце растаяло и превратилось в теплую жижу.
– Но если она вернется, то нам придется смириться.
– Что если она ранит ее?
– А что если она излечит ее?
Опыт научил меня, что время хорошо делает две вещи: лечит и убивает. Я ждала вариант, в котором оно должно лечить, каждый божий день. Я стояла на коленях на кружевной подушке около подоконника под открытым окном, моля ветер о том, чтобы он стер все воспоминания о ней.
Я не могла ненавидеть Валенсиану Васкезе, женщину, которая собирала вещи напротив моей детской кроватки, пока я плакала, умоляла, визжала, чтобы она не уходила, но она все равно ушла.
Я помню эту сцену до жути хорошо. Говорят, что нельзя вспомнить ничего до двух лет, но у меня фотографическая память, IQ 155 и мозг, который пытали сотнями тестов, чтобы выяснить, насколько он хорош или плох. Я помню все.
Все плохое.
Все хорошее.
И все посредине.
Так что воспоминания все еще свежи в голове. Решимость в ее темных, раскосых глазах. Холодный пот на моих пухлых ладошках. Как я ломала голову в поисках нужных слов, и когда я их нашла, то закричала так громко, насколько смогла.
– Мамочка! Пожалуйста! Нет!
Она замерла на мгновение у двери, костяшки побелели от того, как она сжимала дверной косяк; шанса на то, что она передумает и вернется, чтобы забрать меня, не было. Я помню, что даже не моргала, боясь, что она исчезнет, как только я закрою глаза.
Затем, на долю секунды, материнский инстинкт взял верх, и она повернулась лицом ко мне.
Ее лицо перекосило, рот приоткрылся, она облизнула алые губы. Она даже почти решилась что-то сказать, но, в конце концов, просто покачала головой и ушла. Радио наигрывало тихую музыку. Вал всегда слушала радио, чтобы заглушить мой плач. Родители не жили вместе, но заботились обо мне по очереди. После того как Вал не ответила на кучу звонков отца, он приехал через несколько часов и нашел меня в кроватке. Подгузник был настолько грязным, что перевешивал мое тоненькое тельце.
Я не плакала. Уже.
Не плакала, когда он взял меня на руки.
Не плакала, когда он отвез меня в больницу, чтобы проверить.
Не плакала, когда он укачивал меня, целовал и крутился около меня.
Не плакала, когда горячие слезы катились по его щекам, а он пытался заставить меня воспроизвести хоть звук.
Совсем.
С тех пор я стала ребенком с тем, что они называют селективным мутизмом. То есть я могу разговаривать, но выбираю не делать этого. Это, конечно, очень тупо, ведь я не хотела быть другой. Но я просто была. Мой выбор в пользу молчания был скорее не выбором, а фобией. Мне поставили диагноз – социофобия, и я посещала специальную терапию дважды в неделю с самого детства. Обычно люди с селективным мутизмом разговаривают в некоторых ситуациях, когда им комфортно. Но не я.
Безымянная мелодия на радио, звучавшая в тот день, выжжена в моей памяти, словно шрам. И вот теперь она снова появилась на радио и атаковала меня.
Я сидела в машине с Эди, моей мачехой. Дождь барабанил по окнам ее белого «Порше Кайен». Ведущий на радио объявил «Enjoy the Silence» – Depeche Mode. Вот ирония
[1]. Во рту пересохло – в том же рту, который отказывается произнести хоть слово непонятно по какой причине, разве что из-за того, что слов недостаточно для моей мамы. Меня недостаточно.
Пока играла музыка, я мечтала выбраться из собственной кожи и испариться. Вырваться из машины. Сбежать из Калифорнии. Оставить Эди, папу и Рэйсера, моего маленького брата, – просто уехать куда-нибудь. Куда – нибудь. Куда-нибудь, где люди не будут тыкать в меня пальцами и жалеть. Туда, где я не буду уродцем из цирка.
«Блин, прошло уже лет десять. Не должна она была уже, ну, это, пережить?»
«Может, это и не из-за мамы. Вы видели ее отца? Расхаживает с молоденькой любовницей…»
«Она всегда была странной девочкой. Милой, но странной».
Я хочу искупаться в одиночестве, захлебнуться осознанием того, что моя мама посмотрела и решила, что ей меня недостаточно. Утонуть в скорби. Остаться одной.
Как только я выключила радио, Эди надулась:
– Но это моя любимая песня!
Конечно. Конечно.
Хлопнув ладонью по стеклу, я жалко захныкала. И содрогнулась от незнакомого звука собственного голоса. Эди, сидевшая за рулем, пристально посмотрела на меня, ее рот искривился в слабой улыбке, которая всегда выглядела как распростертые объятия.
– Твой папа вырос на Depeche Mode. Это одна из его любимых групп, – объяснила она, пытаясь предупредить мой нервный срыв. Который уже случился.
Я сильнее стукнула по окну, и рюкзак упал на ноги. Песня вскапывала мое тело, ползла по венам. Я хочу уйти. Мне надо уйти отсюда. Мы повернули за угол особняка в средиземноморском стиле, но недостаточно быстро. Я не могу не слышать песню. Не могу не видеть Валенсиану оставляющей меня. Не чувствовать огромную дыру в сердце, которую моя биологическая мать расширяла с каждым ударом по моей памяти.
Эди выключила радио в тот же момент, когда я открыла дверь, выскакивая на ходу из машины. Поскользнувшись на луже, я пошла в сторону дома.
Ворота гаража медленно открывались, пока гром терзал небо, взывая к дождю. Я слышала крики Эди сквозь открытое окно машины, но их заглушала гроза. Дождь промочил мои носки, делая ступни тяжелыми, ноги горели из-за быстрого бега, я схватила велосипед из гаража и поехала по улице. Эди припарковалась и побежала за мной, зовя меня по имени.
Я крутила педали все быстрее, уезжая от этой тупиковой ситуации… проносясь мимо особняка Фоллоуилов… дома Спенсеров, который отбрасывал на дорогу тень своим массивным телом. Мой любимый дом Коулов зажат между нашим особняком и Фоллоуилов.
– Луна! – Голос Найта Коула раздался позади меня.
Неудивительно.
Окна наших спален были напротив, и мы всегда держали шторы открытыми. Когда меня не было в комнате, Найт всегда искал меня. И наоборот.
Мне было намного тяжелее игнорировать Найта, чем мачеху, и не потому что я не любила Эди. Любила. Я люблю ее настолько сильно, настолько может себе это позволить приемный ребенок – голодной, всепоглощающей любовью, даже больше, с благодарностью и восхищением.