Мы тогда очень уважали любого, кто делал что-либо чудесное. Так, когда Ларри познакомил меня с де Кунингом, я чуть не заболел… И когда Джексон Поллок выбил дверь в мужском туалете в «Кедровом баре», его поступок вызвал интерес, а совсем не раздражение. Тебе все равно было не разобраться в его мотивах, и, кроме того, его окружал ореол гениальности
[1290].
Для тогдашних молодых поэтов не нашлось места в официальных литературных кругах, так же как для молодых композиторов — в среде музыкантов
[1291]. Они образовывали еще одну группу «сирот от искусства», которых Элен пригласила в «Клуб». «Элен была большим энтузиастом новой поэзии и при этом прирожденным стратегом. Она знала, что это действительно очень важно, — отмечала Натали Эдгар. — Это она привела поэтов к художникам»
[1292]. Много лет спустя Элен сама рассказала, зачем она это сделала:
Поэты могут посмотреть на твою картину и понять ее, и тебе не придется все подробно растолковывать, [а] художники умеют читать стихи… Многие люди говорят, что не понимают поэзию Джона Эшбери. Художник никогда такого не скажет… При виде абстрактной картины у него тоже не возникнет мысли заявить: «Я не понимаю, что автор имеет в виду. Объясните мне, что это значит». Мы такого не говорим. Вы же не просите людей объяснить музыку. Объяснения не нужны ни поэтам, ни художникам, ни композиторам. Оставим интерпретации другим людям… тем, кто обременен логикой
[1293].
Однако в дискуссиях «Клуба» Фрэнк дебютировал только 7 марта 1952 г. Случилось это во время обсуждения книги Тома Гесса. Круглый стол вел Джон Майерс, а участвовали в нем Джоан, Грейс, Джейн, Ларри и Эл Лесли
[1294]. В тот день в «Клубе» о себе заявил не только Фрэнк, но и второе поколение. Молодым нью-йоркским художникам впервые предоставили возможность высказать в «Клубе» собственные идеи об искусстве. И это стало настоящей катастрофой, отчасти обусловленной их абсолютной неспособностью сдерживать эмоции в дискуссиях со старшими и более опытными ораторами. «Эти люди вели себя как наши родители, — сказал Ларри. — С ними просто невозможно было спорить»
[1295]. Выступая перед публикой, Риверс вдруг стал, вопреки обыкновению, косноязычным и «на редкость консервативным, этаким заклятым врагом современного духа». А Грейс слишком претенциозно реагировала на вопросы оппонентов. Например, ее спросили, напишет ли она когда-нибудь полотно в духе Энгра. Художница ничтоже сумняшеся заявила, что не исключает этой возможности
[1296]. (Потом ей потребовался не один день, чтобы оправиться от унижения, мучившего ее из-за самонадеянного ответа
[1297].) Но больше всего всем запомнилось то, как проявил себя Эл
[1298].
Весьма щедро приправляя свою напыщенную речь ненормативной лексикой, он объявил, что является единственным стоящим художником. По его мнению, он никому ничего не должен. Он «выскочил из головы Медузы уже полностью созревшим» и «изобрел живопись»
[1299]. (Справедливости ради, под последним Эл подразумевал то, что каждый художник должен чувствовать, подходя к холсту. Но все присутствовавшие запомнили лишь его ошеломляющую заявку на звание истока и прародителя живописи
[1300].) А еще Эл провозгласил всех своими врагами, что, по словам Ларри, «из всех высказанных им тогда идей было как минимум возможным»
[1301]. Где-то в середине диких откровений Эла пьяный Чарли Иган, обращаясь к участникам дискуссии, заорал: «Давайте укокошим этого маленького ублюдка!» Хотя сам не стоял на ногах
[1302].
Оскорбленные и пораженные до глубины души, участники дебатов попросили рассудить их Аристодимоса Калдиса, старого мудреца. Он неизменно заканчивал дискуссионную часть пятничного вечера в «Клубе». Калдис — в рубашке, во многих местах прожженной сигаретным пеплом, жилете и множестве шарфов с пятнами от спиртного и еды — успокоил всех. Он кратко пересказал доводы спорщиков и подвел итоги, заявив, что «художники всегда воюют, но в конце концов неизменно побеждает искусство»
[1303]. Эл потом вспоминал: «Это была единственная неоспоримая идея из всех утверждений того вечера. А значит, дискуссия завершилась. После того как высказывался Калдис, всегда все заканчивалось»
[1304].
Затем по кругу пустили шляпу, собирая деньги на алкоголь. А потом начались танцы. Молодое поколение существенно оживляло и этот аспект деятельности «Клуба»
[1305]. Что бы ни звучало — венская танцевальная музыка, полька или оркестр Ларри, — реакция танцоров, казалось, от этого не зависела
[1306]. Некоторые «девочки» отплясывали канкан. Одновременно пары танцевали фокстрот. Кто-то свинговал, а иные исполняли линди-хоп. В результате таких энергичных движений Франц с Джоан нередко доходили до того, что «катались по полу, исполняя что-то вроде горизонтального танца», как вспоминал Филипп Павия
[1307]. По сути, это можно было назвать групповой психотерапией, высвобождением первобытной энергии; «все более дикими и первозданными казались движения каждой пары ног, подпрыгивавших вверх и будто оказывавшихся вне истории»
[1308]. Только Фрэнк, который в некоторых аспектах намного лучше вписался бы в атмосферу Англии начала XIX в., не плевал на танцевальный стиль столь откровенно. «Он был так хорош, что в паре с ним у тебя создавалось впечатление, будто и ты непревзойденная танцовщица, — вспоминала Эдит Шлосс. — Мне казалось, будто до него я никогда раньше не танцевала, такими сексуальными и элегантными были наши движения. Однажды мы скользили, прижавшись щека к щеке, и он выдохнул: “Когда мы танцуем с тобой вот так, это напоминает мне ночь с Лотте Леньей”
[1309]. Я от неожиданности аж споткнулась и спросила: “А когда ты с ней встречался?” — “Никогда”, — ответил он»
[1310]. Все они в такие минуты жили в мире своих фантазий, и Фрэнк нашел слова, чтобы это описать.