Как часто случается, что лучшее в его жизни сосредотачивается вокруг худшего. Клер и ее подружки, Загрей и его собственная воля к счастью, связанная с Мартой. Он знал: теперь его воле к счастью надлежит выступить на первый план. Но понимал, что для этого следует примериться ко времени, что быть хозяином своего времени – одновременно самый восхитительный и самый опасный из жизненных опытов. Праздность пагубно сказывается лишь на посредственностях. Многие даже не способны доказать, что они не посредственности. А он завоевал такое право. Однако предстояло еще утвердиться в этом. Перемена была в одном. Мерсо считал себя свободным по отношению к своему прошлому и тому, что утратил. И желал одного: сосредоточиться на самом себе, закрыться и производить на окружающих впечатление терпеливого и трезвого усердия. Он желал всего лишь держать свою жизнь в собственных руках, как держат горячий хлеб, который только что из печи и который можно мять. Как в те две долгие ночи в поезде, когда он вел долгий разговор с самим собой и готовился к новой жизни. Обсосать свою жизнь, как обсасывают леденец, придать ей новую форму, отточить и, наконец, полюбить. Это и было отныне его главной страстью. Его усилия были сосредоточены на том, чтобы отстаивать перед всеми, кто попадется на дальнейшем пути, свое новое лицо, пусть даже ценой одиночества, которое так трудно вынести, о чем ему было теперь известно. Мерсо не предаст себя. Все его силы помогали ему, и в той точке, на которую были направлены, – в любви, – они сходились с властным стремлением к жизни.
Морская вода медленно сминалась о борта парохода. Небеса полнились звездами. Мерсо молча стоял на палубе, ощущая в себе небывалую и глубокую способность любить эту жизнь, любоваться ее ликом, то заливаемым слезами, то лучезарным, эту жизнь, солоноватую на вкус, горячую, как камень летним днем, и ему казалось, что если он станет лелеять ее, придут в согласие все его силы любви и отчаяния. В этом его убожество сошлось с его неповторимым богатством. Словно делая ставку на зеро, он начинал партию, но с трезвым осознанием собственных сил, торопившим его перед лицом судьбы.
А потом пароход медленно причаливал к алжирскому берегу с его ослепительным каскадом Касбы, повисшей над морем, холмами и небом, бухтой с раскинутыми руками, домами среди деревьев и запахом близкого порта. И только тут Мерсо поймал себя на мысли, что он ни разу с Вены не вспомнил о Загрее как о человеке, которого убил своими собственными руками. А он, оказывается, и не знал, что способен забывать, что свойственно разве что детям, гениям и блаженным дурачкам. Превратившись от радости в блаженного, Мерсо, наконец, понял, что создан для счастья.
Глава 3
Патрис и Катрин завтракают на террасе, на самом солнцепеке. Катрин – в купальнике, а мальчик, – так зовут Мерсо приятельницы, – в купальных трусах с салфеткой на груди. Они едят помидоры с солью, картофельный салат, мед и в большом количестве фрукты. Персики кладут сначала на лед, чтобы остудить, а когда берут в руки, прежде всего слизывают капли с их бархатистой кожицы. Из винограда выжимают сок и пьют его, задрав голову к солнцу, чтобы загорело лицо (так, во всяком случае, поступает Мерсо, который знает, что ему идет загар).
– Почувствуй солнце, – говорит Патрис, протянув руку Катрин.
Она лижет ее.
– Да-а, – говорит она, – попробуй и ты.
Он делает то же, после чего ложится, поглаживая себя по бокам. Катрин, лежа на животе, опускает купальник до бедер.
– Ничего, что я так делаю?
– Все в порядке, – отвечает «мальчик», не глядя на нее.
Солнце нещадно жарит. Всеми своими слегка увлажненными порами кожи Мерсо вдыхает этот огонь, который насыщает его и усыпляет.
– Хорошо, – со стоном отзывается Катрин, напившись солнечных лучей.
– Да, – вторит он ей.
Дом прилепился на самой верхушке холма, откуда видно бухту. Местные прозвали его домом трех студенток. Подниматься туда приходилось по каменистой дорожке, которая начиналась среди оливковых деревьев и среди них же заканчивалась. Одолев половину пути, изможденный путник мог перевести дух на своеобразной площадке, обнесенной серой стеной, испещренной непристойными рисунками и политическими воззваниями. Потом снова шли оливковые деревья, голубые лоскутки неба в просветах между ветками и запах мастиковых деревьев, тянущийся вдоль порыжевших лужаек, где сушились ткани лилового, желтого и красного цветов. Когда вконец обессилев, в поту, едва дыша, путник толкал синюю калитку, избегая шипов бугенвиллеи, ему предстояло еще взобраться по крутой лестнице, но уже в тени. Роза, Клер, Катрин и «мальчик» окрестили его «Домом, предстоящим Миру». Этот дом на семи ветрах и впрямь был подобен ладье, подвешенной в ослепительном небе над многоцветным и многообразным миром. Казалось, что какой-то порыв подхватывал у самой бухты идеальной формы все, что попадалось на его пути: напоенные солнцем травы, пинии, кипарисы, оливы и эвкалипты, и взметал их вверх, к подножию дома. В сердце этого дара цвели, в зависимости от времени года, то белый шиповник, то мимоза, то жимолость, увивавшая стены и наполняющая летние вечера своим ароматом. Белое белье на веревках и красные крыши, морская феерия под небом, безукоризненно натянутым от одного края горизонта до другого, – таково было зрелище, представавшее взору из широких окон «Дома, предстоящего Миру». Но вдали линия высоких лиловых гор сходилась с морским заливом своими крайними отрогами и сдерживала эту буйную ярмарку красок и света. И никто не жаловался на крутой подъем и усталость. Радость эта с трудом завоевывалась каждый день.
Четверо обитателей дома, живя вот так, на виду у всего мира, ощущая его как внешнюю силу, с которой нельзя не считаться, видя всякий день, как его лицо то озаряется, то меркнет, чтобы на следующий день возродиться во всей своей юной красе, ясно осознавали его присутствие, он, этот мир, был для них одновременно и судьей, и оправданием. Он превращался в одухотворенное существо, был одним из тех, с кем мы охотно советуемся и в ком бесстрастная соразмерность не убила любви. Они брали его в свидетели.
– Мы с миром порицаем вас, – говаривал Патрис по любому поводу.
Катрин, для которой быть обнаженной означало избавиться от предрассудков, пользовалась отлучками Патриса, чтобы разгуливать по террасе в чем мать родила. Следя за тем, как меняются краски на небе, она с некоторой чувственной гордостью заявляла за столом:
– Я была обнаженной перед миром.
– О да, для женщин так естественно предпочесть свои мысли ощущениям, – изрекал Патрис пренебрежительно.
Катрин взбрыкивала, потому как не желала слыть интеллектуалкой. Роза и Клер увещевали ее:
– Молчи, Катрин, ты не права.
Само собой разумелось, что она всегда не права, поскольку ее все любили. Она обладала налитым соблазнительным телом цвета подрумяненной хлебной корки и животным инстинктом того, что наиболее важно в мире. Никто лучше ее не понимал тайного языка деревьев, моря и ветра.
– Наша маленькая Катрин – просто-таки одна из стихий природы, – утверждала Клер, никогда не перестававшая жевать.