– Не верьте этому, – ответил Мерсо, протянув ему руку.
Бернар долго жал ее.
– Так, как вы, – улыбнулся он, – думают только люди, живущие большим отчаянием или большой надеждой.
– Может быть, и тем, и другим.
– Я вас за язык не тяну!
– Я знаю, – серьезно сказал Патрис.
Но когда Бернар был уже на пороге, он позвал его, поддавшись неосознанному порыву.
– Да? – спросил доктор, обернувшись.
– Вы способны презирать кого-нибудь?
– Думаю, да.
– В каких случаях?
– Все очень просто, мне кажется, – подумав, ответил гость. – В том случае, когда человеком двигала корысть, страсть к наживе.
– И в самом деле, просто, – согласился Мерсо, – доброго вечера, Бернар.
– Всего доброго.
Оставшись один, Патрис задумался. В той точке, до какой он дошел, презрение другого человека оставляло его равнодушным. Но он ощущал в Бернаре глубокие отзвуки, которые сближали его с ним. Ему казалось невыносимым, чтобы одна его часть осуждала другую. Был ли его поступок корыстным? Он усвоил тогда главную безнравственную истину, что деньги – один из наиболее надежных и быстрых способов обрести достоинство. Тогда же удалось ему избавиться и от горечи, которая охватывает всякую добродетельную от природы душу, когда она начинает постигать, сколько несправедливого и подлого заложено как в основании, так и в процветании иной удавшейся судьбы. То омерзительное и возмутительное проклятие, лежащее в основе утверждения, что бедные заканчивают в нищете начатую в нищете жизнь, он отбросил, сражаясь за деньги с помощью денег, с ненавистью с помощью ненависти. Из этой битвы зверя со зверем порой ангел являл свой лик, весь в ореоле крыльев и славы, ликующий под теплым морским дыханием. Так вышло, что он ни в чем не признался Бернару, а значит, отныне содеянному им предстояло остаться тайным.
На следующий день к пяти часам пополудни дети, как он их называл, уехали. Стоя на подножке автобуса, Катрин обернулась к морю со словами:
– До свиданья, пляж.
Минуту спустя три улыбающиеся мордашки взирали на Мерсо сквозь задние стекла, желтый автобус, подобный большому золотому жуку, исчез из виду. Погода стояла ясная, но было что-то гнетущее в небесах. В сердце Патриса рядом с чувством освобождения присутствовала грусть. Только сегодня его одиночество становилось реальностью, потому что только сегодня он ощущал себя неотделимым от него. И оттого, что он смирился с ним, осознал себя полным хозяином своих грядущих дней, Мерсо преисполнился меланхолии, сопряженной с величием любого рода.
Вместо того чтобы пойти по дороге, он вернулся к себе тропинкой, идущей среди рожковых деревьев и олив у подножия горы и выводящей на задворки его дома. По пути он раздавил несколько маслин, и тогда только заметил, что тропинка усеяна черными плодами и оттого стала пятнистой. В конце лета над всем Алжиром витает аромат любви, источаемый рожковым деревом, а вечерами или после дождя земля словно отдыхает после того, как отдалась солнцу, вобрав в свое чрево семя с запахом горького миндаля. Целыми днями огромные деревья источали этот тяжелый, удушливый аромат. С наступлением вечера на тропе можно было услышать протяжный вздох предающейся отдыху земли, и аромат становился невесомым, едва уловимым для обоняния – такое же ощущение испытываешь, выйдя с любовницей на улицу в свет уличных фонарей после удушающих послеполуденных часов, когда она смотрит посреди толпы на тебя, прижавшись к тебе плечом.
Дыша этими запахами, давя пахучие плоды, Мерсо понял, что лето подходит к концу. На пороге была зима. Он, как и плоды, созрел, чтобы встретить ее. С тропинки не было видно моря, но можно было заметить легкую красноватую дымку, окутывающую вершину горы и предвещающую наступление вечера. Пятна света на затененной листвой тропе меркли. Мерсо жадно втянул в себя горький аромат, который праздновал этим вечером свою помолвку с землей. Подобно приливу накатывал на него этот вечер, опускающийся на мир, на тропу между оливковыми и мастиковыми деревьями, на виноградники и красную землю вблизи тихо плещущихся волн моря. Столько вечеров, подобных этому, уже было вобрано им в себя, как обещание счастья, что ощущать как счастье и этот вечер означало измерить путь, который он прошел от надежды к победе. Он принимал это зеленое небо и эту влажную от любовного соития землю с той же дрожью страсти и желания, которые объяли его, когда он убивал Загрея; и тогда, и сейчас его сердце не знало злобы.
Глава 5
В январе зацвели миндальные деревья. В марте грушевые, персиковые и яблоневые. Месяц спустя переполнились, а затем вернулись к обычному состоянию источники воды. В начале мая провели первый сенокос, в последние майские дни сняли урожай овса и ячменя. Стали наливаться абрикосы. В июне в пору жатвы начали созревать ранние сорта груши. Родники пересыхали, становилось все жарче. Но кровь земли, иссякая в одном месте, брала свое в другом – зацвел хлопчатник, виноград накапливал сахар. Случился суховей, высушивший землю, повсюду вспыхнули пожары. А потом как-то разом год повернуло в другую сторону. Второпях завершился сезон сбора винограда. Ливневые дожди с сентября по октябрь умыли землю. А вместе с дождями, едва закончились летние труды, началась посевная, источники вновь наполнились и разразились потоками воды. Под конец года озимые на иных полях уже проросли, на прочих еще только заканчивались подготовительные работы к посеву. Чуть позже миндальные деревья снова накрылись белыми шапками под ледяным голубым небом. Новый год на земле и небе шел своим чередом. Был посеян табак, обработаны серой виноградники, привиты деревья. В том же месяце поспела мушмула. И снова сенокосная страда, жатва и летние труды. На макушке года крупные, сочные, липнущие к пальцам плоды украшали столы: фиги, персики и груши, которые жадно поедались в перерывах во время молотьбы. А как пришло время собирать урожай винограда, небо затянуло тучами. С севера потянулись черные молчаливые стаи скворцов и дроздов. Для них маслины были уже в самый раз. После того, как птицы улетели, маслины собрали. Во второй раз проросли зерна пшеницы. Огромные облака, также пришедшие с севера, прошли над морем и землей, пригладили морскую поверхность и оставили ее ровной и прозрачной, как стекло, под хрустальным небом. В течение нескольких дней по вечерам вдали вспыхивали зарницы. На землю пали первые заморозки.
Тут-то Мерсо и слег впервые. Плеврит продержал его взаперти целый месяц. Когда он поправился, деревья на склонах Шенуа, тянущихся до самого моря, покрылись цветами. Никогда еще ни одна весна так его не трогала. В первую после выздоровления ночь он долго шел по полям до того места, где спала Типаса. В тишине, населенной шелковыми звуками неба, ночь, как молоко, изливалась на мир. Мерсо шагал по прибрежным скалам, проникаясь задумчивым великолепием ночи. Море, полное лунного света, бархатистое, похожее на изворотливого зверя, тихонько посвистывало. Оно виднелось чуть ниже, полное лунного света и бархата, гладкое и податливое, как зверек. В этот час одинокому, безразличному ко всему и к себе самому Мерсо показалось, что он достиг наконец того, что искал, и что наполнявший его покой родился из терпеливого забвения себя самого, которого он добивался и достиг с помощью этого горячего мира, без гнева отвергавшего его. Он легко ступал по земле, шум его собственных шагов казался ему чужим, то есть если и знакомым, то в той же мере, в какой знакомыми были шорохи зверьков в зарослях мастиковых деревьев, шум прибоя или биение ночи в глубинах неба. И точно так же ощущал он свое тело, как бы со стороны, так же как теплое дыхание весенней ночи, запахи соли и гниющих морских водорослей. Его метания по свету, настоятельные поиски счастья, страшная рана Загрея, эта мешанина из костей и мозга, тихие часы, проведенные в «Доме, предстоящем Миру», жена, собственные надежды и боги, – все это встало перед его внутренним взором, но так, будто это была какая-то история, которой Мерсо неизвестно почему отдал предпочтение, одновременно чужая ему и тайно близкая, любимая книга, которая льстит и подтверждает самое затаенно-сердечное, только вот написанная кем-то другим. Впервые в его ощущениях была дана только одна реальность – реальность страсти к риску, жажда силы, инстинктивное сознание своего родства с миром. Избавившись от гнева и ненависти, он не знал и сожаления. Сидя на скале, чье щербатое лицо Мерсо ощущал под своими пальцами, он смотрел на море, молчаливо вздымающееся в лунном свете. Думал о лице Люсьены, которое ласкал, о ее теплых губах. На ровной поверхности воды, как масло, растекалась долгими блуждающими улыбками луна. Вода, должно быть, была теплой, как губы женщины, податливой и готовой раскрыться навстречу мужчине. По-прежнему сидя на скале, отдавшись молчаливому восторгу, в котором переплелись надежда и отчаяние, неотделимые от человеческой жизни, Мерсо почувствовал вдруг, насколько близки счастье и слезы. Все понимающий изнутри и с внешней стороны, разъедаемый страстью и невозмутимый, Мерсо понимал, что сама его жизнь и судьба завершаются здесь и что все его усилия отныне будут направлены на то, чтобы приспособиться к этому счастью и лицом к лицу столкнуться с его ужасной истиной.