И появились анабаптисты. Их преследовали, пытали, казнили, и большинство бежало в другие страны. Меннониты, амиши, гуттериты спасались в Восточной Европе и Новом Свете. Посланники Господа, более или менее защищенные своим вином, остались. И в течение пяти веков держались в стороне от бренного мира тех, кто не жил согласно заповедей Христовых. Они избрали для себя сознательную изоляцию (по-немецки: Meidung), основанную на стремлении жить в чистоте, вдали от государства, политики и даже Церкви, скомпрометировавшей себя жаждой светской власти. Век за веком жили они в Обители, и каждый новый век походил на предыдущий. Вино, преследования властей, строгий образ жизни… И все-таки в двадцатом веке появилась личность, возглавившая это сообщество, которое не знало вождя целых четыре века.
Отто Ланц был не вождем, а скорее реформатором и соединял в себе самые противоречивые качества. Во-первых, он не происходил из исторически сложившихся семей анабаптистов. Это был чужак, мирянин. Далее: он был живописцем, что противоречило принципам этого сообщества, отрицавшего любые изображения и любое личное мнение. И наконец, он был агрессивен.
Правда, он не проповедовал войну — только стойкость. Именно он обнес Обитель надежной изгородью и создал нечто вроде «территориальной полиции», призванной охранять границы их тесных владений. И он же, тщательно изучив французские законы, выстроил целую систему правил, легально защищавших Обитель и ее жителей от вторжения внешнего мира.
Ньеман понимал, что следует покопаться в прошлом этого авантюриста, но у него не хватило духа заниматься этим в такое позднее время. Он взглянул на часы: полночь, а Ивана все еще не позвонила. Но беспокоиться не стоило: вполне возможно, что после трех дней изнурительной работы на винограднике она просто выбилась из сил, вот и все.
Ньеман решил, что и ему пора на боковую. Он принял душ в кабинке, похожей на стоячий гроб, включив максимально горячую воду. И несколько минут спустя уже лежал в темноте с чувством полнейшей внутренней пустоты. Его кожа все еще горела от обжигающего омовения, и ему чудилось, будто он превратился в бездонный кратер. Мысли путались, блуждая между явью и сном.
И в этом промежуточном состоянии ему вдруг явственно вспомнилась одна вещь. Когда-то давным-давно он попытался выучить японский язык — неизвестно зачем. Культурные притязания Ньемана, принципиального самоучки, всегда возникали хаотически. В один прекрасный день он увлекался современной архитектурой. В другой — композитором по имени Шарль Кеклен
[37]. В третий — протестантизмом… Эти увлечения далеко не заходили, но все лучше, чем ничего.
Так вот, однажды он загорелся мыслью учить восточные языки. Японию он совсем не знал, и японская культура не так уж привлекала его. Зато его буквально зачаровывали причудливые иероглифы кандзи
[38]. В них ему виделись — вернее, он надеялся увидеть — другой образ мира, символика, которая подарит ему, если он ее освоит, новый образ реальности (в тот момент ему было уже тридцать лет и он успел основательно хлебнуть жестокости улицы). Но через несколько месяцев он это дело бросил: трудно посещать вечерние курсы, когда весь день следишь за насильником-мультирецидивистом или за убийцей, который уносит головы своих жертв домой, чтобы там, на свободе, заниматься фелляцией.
От этого периода у него осталось в памяти только одно кандзи, означавшее реку. Вертикальная черточка, рядом вторая, покороче, — это были берега. А между ними стояла третья, совсем коротенькая, — река. Этот иероглиф и сам по себе выглядел великолепно. Но было у него еще одно достоинство: вдобавок он символизировал семью — вернее, спящую семью. В первые годы жизни своего ребенка родители-японцы кладут его спать между собой, и этот иероглиф обозначает всех троих: отец и мать подобны берегам, защищающим своего малыша — речку…
Отчего ему сейчас вспомнилось это кандзи, единственный знак во мраке забвения? Ведь у него самого не было ни жены, ни ребенка. Он был неполным кандзи. Одинокой черточкой. Вот почему Ивана Богданович стала ему так дорога. Она не была ни его вторым берегом (женой), ни речкой (ребенком) — и все же чуть-чуть обоими сразу, неким присутствием, мешавшим ему стать зияющей пустотой над бездной, делавшим его более человечным, более добрым существом. Человеком, который мог позаботиться о юной девушке, попавшей в беду, но также и согреться рядом с ней, когда его внутренний холод достигал температуры вечной мерзлоты.
Ньеман уже погружался в сон, но внезапно вздрогнул и схватился за мобильник, чтобы в последний раз проверить, нет ли вызова. Вызова не было. Он увидел лишь отражение собственного лица, окруженного темнотой и одновременно озаренного мерцанием экрана — миллиардами жидких кристаллов уныния и тоски. Только тогда он сдался и заснул, продолжая даже во сне спрашивать себя: почему… ну почему она не позвонила?
17
Боль в коленях.
В суставах.
Во всем теле.
Когда Ивана проснулась, она почувствовала себя еще более усталой, чем накануне. При одной мысли о возвращении на виноградник хотелось блевать. И это не считая сонного кошмара, который все еще гнездился у нее в мозгу, — той жуткой хари, ощетиненной клыками, и того шепота. Das Biest…
Утренний подъем в лагере представлял собой строгий ритуал: нужно было встать, заправить постель, принять душ (мыло кустарного производства пахло землей, свежескошенной травой и еще чем-то пряным, похожим на ладан), затем натянуть свежую рабочую одежду (она тоже испускала какой-то растительный запах, но с примесью гари).
И сразу же после этого Ивана вместе с другими сезонниками очутилась в большой палатке с электрическим освещением, за столом, где их ждал обильный завтрак. Нужно признать, что кормили здесь великолепно.
Особенно на ее вкус — она была веганкой.
Благоговейно, как монахиня за молитвой, Ивана принялась за ячменные хлебцы и полбу, добавив к этому кукурузный пудинг. Единственная проблема: анабаптисты предлагали работникам также пироги с салом, копченую ветчину и масло: ешь — не хочу…
— Ну, как спалось? — спросил Марсель, уселся рядом и, не ожидая ответа, проворчал: — А у меня башка раскалывается. Это от той отравы, которую мы вчера смолили. Вот уж дерьмо так дерьмо!
И он начал жаловаться на все подряд — на боли в спине, на ломоту, на расстройство желудка. Потом перешел к зарплате (не такая уж она завидная!) и к соцобеспечению (ну просто жалкое!).
— Мы ж все-таки люди, не скоты, черт подери!
Ивана его не слушала. Она смотрела на стоявший перед ней стакан молока, чья белизна так контрастировала с пестротой варений и джемов — их яркие, насыщенные, глянцевые цвета образовывали богатую палитру красок на столе. И казалось, все это исходит из одного источника, источника чистоты.