П. С.: По моему мнению, в том комплексе всего, что называют невыразимым, неприятно чуждое стоит на одном из последних мест. А первейший определяющий признак тут, наверное, таков: невыразимым с необходимостью выступает то, что лежит вне ансамбля привычных, заученных языковых игр, – так и получается невыразимое, специфичное для данного кода выражения. С ним приходится сталкиваться, когда оказываешься между языками, – опыт, который все чаще и чаще обретаешь в современную эпоху мобильности. Например, большинство языков не могут адекватно передать смысл немецкого слова «unheimlich»
[88]. Призадумайтесь над тем, как, переводя Фрейда, намучились французы с их étrangeté inquiétante; английское uncanny, в свою очередь, имеет оттенки смысла, которые в значительной степени исчезают в найденных немецких соответствиях. Если мы обращаем внимание на нечто «невыразимое» в таком контексте, то дело тут в том, что мы натыкаемся на границы языка. Тогда становится заметно, что в том или ином коде могут выражаться сложные представления, но при переходе к другому коду они оказываются утраченными, невыразимыми.
Наряду с этим есть второй вид невыразимого в слове: назовем это невыразимым воспринимаемым. Тем самым мы уже приближаемся к подходу Батая. Он основывается на том факте, что между символическими операциями и актами восприятия существует ров, который, в общем, преодолевают, даже не заметив того, потому что он засыпан повседневной рутиной языковых игр. Простейшая медитация, элементарнейшее упражнение, направленное на повышение чувствительности, приводит нас к пониманию того, что между смысловой самоочевидностью – лучше сказать, между «простейшей данностью, простым присутствием» (выражение, которое употребляет неофеноменолог Герман Шмитц), с одной стороны, и символическими операциями, которые мы осуществляем в предложениях, с другой стороны, не существует никакого континуума, нет никакого непрерывного перехода. Это – одно из основополагающих познаний, о которых говорят те, кто занимается медитацией: они с помощью дискретных шизотехник помогают понять то, что обычно сквозь нас постоянно течет артикулированный в языке поток сознания, который вводит нас в заблуждение, а восприятие и язык только прикрывают эту симуляцию. Как только внутренний языковой процесс нейтрализуют, восприятие расцветает так, что люди начинают страдать от недостатка выразительных средств, когда хотят сказать, чтó теперь видят и чувствуют. Различие оказывается настолько драматичным, что некоторые художники борются с восприятием, им приходится либо изобретать новый язык, либо полностью умолкать. Гофмансталь
[89] в своем «Письме лорда Чандоса» изобразил ненамеренный шизо-кризис; вспомните известную сцену с крысами и его формулу о «небывалом сопереживании» агонии этих животных, о перетекании его чувств внутрь этих тварей, которое происходило независимо от языка или по ту сторону языка. Иллюзия абсорбции, поглощения восприятия привычными, испытанными оборотами языка – это своего рода защитное устройство, уберегающее от экстаза, – ведь если бы медитировали радикальную самоценность и вневербальность самого восприятия, то постоянно приходилось бы катапультироваться из самих себя, так сказать, постоянно выпадать из себя в вещи, поскольку каждая вещь есть приглашение к эксцентрированию
[90]. Следовательно, невыразим не только индивидуум, но и все сложное, ситуативное, создающее окружающий фон, атмосферу и тому подобное. Целостно скомпонованные ощущения от ситуации и переживания окружающего всегда превосходят возможности выражения – они всегда больше того, что можно выразить. Поэтому социальные системы организованы так, что они, в норме, подавляют у своих членов демонстративное наслаждение восприятием, так как в противном случае возникало бы больше мистиков, чем общество могло переварить.
Г. – Ю. Х.: Эзра Паунд
[91] в «Вортицизме» («Vortizismus») сравнивает писателя, открывающегося невыразимому в слове и благодаря этому выходящего за пределы наличного языкового репертуара, с художником, который должен знать и испробовать больше оттенков цвета и ступеней цвета, чем сушествует названий цветов. Он говорит и о «сгущении, сжатии», о «лучащихся вибрирующих сплетениях <чувств>, из которых исходят идеи, благодаря которым постоянно текут идеи и в которые постоянно входят идеи».
П. С.: Это соответствует избытку нюансов в континууме восприятия, превосходящему лексические возможности языка, о котором только что было сказано. Впрочем, ученые, занимающиеся физиологией цветовосприятия, недавно выяснили, что человеческий зрительный аппарат может различать до десяти миллионов оттенков цвета. Даже если бы только каждый тысячный из них имел эквивалент в языке, пришлось бы учить десять тысяч слов о цветах; не хватило бы всей жизни человека, чтобы включить эти выражения в успешные языковые игры. Позволительно напомнить о том, что большинство людей обсуждают всю свою жизнь, используя активный словарный запас от трех до пяти тысяч слов. Только благодаря крайним огрублениям можно совладать в языке с миром восприятия, пробиться сквозь него. Что же касается выразимости в языке форм, образов, степеней предполагаемой вероятности и царящих атмосфер, то различие между возможностями языка и смысловыми данностями еще сильнее, чем при выражении в языке цветов, а ведь мы еще даже не заводили речь о человеческих лицах, о тембрах голоса и других в высшей степени индивидуальных феноменах.
Кроме того, существует еще и логическое невыразимое, которое вторглось к европейцам со стороны философского мышления – с тех пор, когда в позднем средневековье философы и теологи начали всерьез работать с понятием бесконечного. Тогда в мышление вкралось и нечто вроде демонии логической невыразимости, ведь, в соответствии с общеизвестным схоластическим тезисом, конечное не имеет с бесконечным никакой общей меры. С тех пор операции с бесконечными величинами подспудно считались постоянной угрозой человеческого интеллекта самому себе. Вообще-то, речь идет здесь скорее о непредставимом, чем о невыразимом в языке, потому что именно бесконечное per definitionem есть то, что превышает возможности представления. И в то же время наш интеллект организован так, что мы тем не менее пытаемся представить непредставимое. Известная мера стресса от бесконечности принадлежит к modus operandi европейского интеллекта. Поучительные замечания о вопросах этого рода излил на бумагу Шпенглер, когда провел различие между культурами по стилю, в котором выдержана их математика. Он, например, показал, что для античности была характерной проблемой квадратура круга, то есть попытка навести мост через пропасть между двумя конечными геометрическими фигурами. Напротив, дух западной культуры проявил себя в исчислениях бесконечно малых величин лейбницевского или ньютоновского типа, то есть в расчетах с бесконечными величинами. Лейбниц смог продемонстрировать, как можно математически обуздать демона бесконечности, совершая скачок через пропасть в бесконечно большое или бесконечно малое, но при этом делая вид, будто остаешься в контролируемом путем расчетов континууме, – то есть непрерывность сохраняется.