Эта не вполне ясная и скептически относящаяся к человеку антропология идет вразрез с современностью, ведь современность безальтернативно подает себя как проект обретения полномочий и прогресса в области политического разума и в сфере техники – проект, который обретает смысл лишь тогда, когда человек может собственными усилиями стать добрым и умным, по крайней мере, достаточно умным и добрым, чтобы сразу же не потерпеть фиаско от себя самого. Просвещение возможно лишь тогда, когда человек уже не нуждается постоянно в милости <Божьей>, чтобы делать то, что нужно. Современные люди – это как раз уже не последователи Августина, но пелагианцы или исповедующие гуманизм полумонотеисты, а по большей части – лишь рассеянные атеисты с приданым из квазитрансцендентных прав человека. Для приверженцев теономных или онтономных мыслительных форм этот пелагианский гуманизм, напротив, есть не что иное, как прогрессивнейшая форма тварно-бунтарского ослепления и матрица субъективистского самоуправства, которые, по их убеждению, должны привести к проматыванию, извращению и уничтожению всего. В противовес этим заблуждениям, на взгляд теономистов, требуется радикальное заглушение <всех этих тенденций> – Хайдеггер говорит об «образумлении» (Besinnung), о необходимости опомниться, причем делает упор на то, что образумиться как раз и невозможно самостоятельно, по собственной воле, – это должно быть нам «дано» или «послано» бытием, коль скоро оно должно реализовать себя.
Проблема, которая возникает в связи с речами подобного рода, состоит не в том, что они при первом прослушивании столь трудны для понимания, ведь они становятся неудобопонятны только при проникновении в глубину, когда придется поменять грамматику действия на грамматику происходящего само собой, самосвершающегося. Закавыка с такими речами, скорее, в том, что они неприятны – поскольку нарушают хороший тон гуманизма и неопелагианский консенсус, короче говоря, они являются прегрешением против буржуазного критического вкуса, ориентированного на автономию субъекта. В самом деле: теономия безвкусна по той причине, что она радикально направлена против такого зазнайства человека, и точно так же обстоит дело с онтономией. В приличном обществе просто не подобает вести подобные речи. Ну а какое дело Хайдеггеру до приличного общества? Центр – в Боге, а человек – точка на периферии, бытие – в центре, а явленное бытие, вот-бытие
[114] в качестве пастыря, хранителя, сторожа бытия – отодвинуто на край: о чем-то подобном больше и слышать не желают.
Ничуть не в меньшей степени можно показать, что хайдеггеровское отвергание обычно понимаемого гуманизма – это фигура мышления, которая коренится в староевропейской традиции и от которой не следовало бы приходить в такое возбуждение: просто надо иметь хотя бы малейшее представление о том, что <в Европе> теономное мышление с незапамятных времен приветствовалось, и ему учили. И вот в 1946 году Хайдеггер заявляет, «что существенен не человек, но бытие как размерность экстатического в (человеческой) экзистенции». Этот тезис, пожалуй, представлял собой бомбу замедленного действия, и я взорвал ее пятьдесят лет спустя – благодаря тому, что перефразировал этот тезис и тем самым зажег запал.
Г. – Ю. Х.: На этом фоне генная технология, в принципе, выступает только как самая современная фаза того процесса, который Вы назвали своевольным самоуправством и который у Хайдеггера называется фабрикацией (Gestell)
[115]. С наступлением этой фазы объективирование сущего, превращение сущего в объект поднимается на следующую ступень – доходит до самой внутренней механики жизни. Дискуссия о вмешательстве в гены отнюдь не нова. Она ведется уже как минимум, на протяжении двадцати лет, и за это время мы успели услышать каждый аргумент каждой стороны бесчисленное количество раз. Что же, собственно, случилось? Отчего вдруг произошли такие великие потрясения? Я в данный момент оставляю в стороне тот факт, что речь о человекопарке лишь косвенно связана с генными технологиями и что Ваше намерение как автора не заключалось в том, чтобы углубиться в ожесточенные дебаты специалистов по данной теме, что Вам приписывают многие критики. Но тем не менее я задаю вопрос: почему они выделили из текста именно этот аспект биотехники и как он был выдвинут на первый план? В чем новизна сегодняшней ситуации?
П. С.: Новое заключается в двух типичных для нашего времени моментах: остро оно проявляется в обострении проблемы genetic ingeneering, а хронически – в обострении гуманизма, превратившегося в фундаментализм западной культуры. Оба феномена связаны с тем, что я только что назвал второй наивысшей трудностью в речи о человекопарке. Относительно первого момента я могу заметить: в воображении своем мы уже сейчас живем по календарю post Dolli creatam, от сотворения Долли. После публикации благой вести о клонированной клетке, которая превратилась в овечку в феврале 1997 года, в головах людей переменилось абсолютно всё. Все вдруг разом почувствовали, что вступление биотехники в решающую фазу свершилось, Тут произошло нечто, в высшей степени заслуживающее внимания, – нечто такое, что снова активировало нашу религиозную программу. Последовали чисто метафизические дебаты. Едва увидели начало, как фантазия сразу перескочила на возможный конец развития, и выводы уже были перенесены с овечки на человека – вероятно, потому, что ассоциация между Богом и Агнцем отвечает староевропейским представлениям – кто же исключит такое предположение? Ясно только одно – все почуяли метафизическую сенсацию. Все как-то смутно почувствовали, что клонированный человек стал бы первым человеком после Христа, к которому была бы снова применима формула genitus non factus – по крайней мере, по смыслу, по сути дела – ведь genitus в коде, используемом теологами, означает: вызванный к жизни напрямую Богом Отцом посредством сообщения Им самого себя, а не через посредство физической причинности, но также и не произведенный на свет тем способом, каким был создан Адам. Следовательно, – точно так же, как Долли – это уже не порожденная по-овечьи овца, – и homo clonatis уже больше не порожденный по-человечески человек, но в то же время он, по существу, был бы человеком, который сделан людьми, то есть он был бы гомункулусом, о котором со времен Возрождения говорили европейцы устами своего алхимического авангарда. Из-за него вся существовавшая до сих пор генеалогическая логика встает вверх ногами. Клоны, если бы они использовались чаще – что невозможно, – нанесли бы последний удар и без того атакуемой системе с двумя родителями (biparential). Что, к примеру, следует думать об индивидууме женского пола, который был бы сестрой-близнецом своей матери и ее дочерью? Нельзя отрицать, что вопросы подобного рода заслуживают того, чтобы о них поспорили. Когда читают, что в Византии IV века люди выходили на улицы из-за спора о том, единосущ ли Бог Сын Богу Отцу или всего лишь подобен Ему, то представляется вполне допустимым, что где-нибудь году этак к 2000-му люди будут устраивать уличные демонстрации, отстаивая свое понимание различия между единосущностью или подобием клона и человека.