Моя мама жила в Париже в начале 1960-х по стипендии Fulbright
[71], и я все свое детство с вожделением разглядывала ее черно-белые фотографии. Все вокруг не имело ничего общего с теми фотографиями, но все равно было волшебно. Мне нравилось, насколько все здесь было другим – какая тут тонкая бумага, как забавно выглядела моя настольная лампа, какие гладкие выключатели. Я пристрастилась писать перьевой ручкой, пить из крошечных стаканчиков и отламывать кусочки хлеба, чтобы начисто вытереть тарелку. Я стала профессионалом по купанию в ванне вместо душа.
До того момента я считала основой любого пикника – толстый бутерброд с арахисовым маслом и теплую пластиковую бутылку с водой из-под крана, а на десерт – помятые пятнистые бананы. Но здесь мы забирались на склоны холмов Прованса и ели сливочные сыры на свежем багете, на десерт – большие куски шоколада, запивая все это бутилированной водой со сладкими фруктовыми сиропами (вино мне пока еще не полагалось).
Я уговорила семью посмотреть со мной постановку «Турандот» Пуччини, ее давали прямо на открытом воздухе в одном из римских амфитеатров. Мы катались на скрипучем маленьком колесе обозрения и смотрели на салюты в День взятия Бастилии, 14 июля. Меня даже соблазнили вернуться в тот магазин пряжи и купить несколько мотков тонкорунной шерсти. Мне нравилось все – гармония культуры, звуки слов, которые я произносила. Я больше никогда не хотела говорить по-английски.
Время уезжать наступило слишком быстро. В мой последний вечер, над сливочным парфе
[72] в том самом баре в конце улицы, мы со слезами на глазах пообещали поддерживать друг с другом связь – а я глубоко в сердце поклялась вернуться. Вернувшись домой в Тусон, я превратилась в того самого невыносимого сноба, который начинает все предложения с «А во Франции…». Я частенько лежала в кровати с плеером, закрыв глаза, вслушиваясь в звуки моей улицы, которую я записала на пленку, – машины, птицы, музыка, шаги. Какой же эмоциональный шок – открыть глаза и очутиться так далеко.
Не успели на моем аттестате о среднем образовании высохнуть чернила, как я уже снова была во Франции, теперь уже на все лето, и потягивала grand-crème
[73] в кафе «Флер» в Париже в ожидании поезда в Валенсию, где меня должна была встретить Марианна и отвезти в свой летний дом. Но все тут теперь оказалось по-другому. Софи стала еще более угрюма, Марианне явно нужна была помощь, а Жака там не было. Сначала мне сказали, что он очень занят на работе, но позже Марианна призналась мне, что у них не все ладно. Мои языковые навыки улучшились настолько, что ей больше не нужно было общаться со мной, как с восьмилеткой, и ее слова поставили меня в довольно затруднительное положение.
С чувством облегчения я села в поезд обратно в Париж, где и провела остаток лета. А затем, уже в колледже, Франция вновь меня заманила. Я провела третий курс в Париже, учась в Сорбонне. Но теперь не перьевые ручки и забавные выключатели привели меня обратно. Во Франции я открыла своего рода параллельную вселенную, и она нравилась мне намного больше, чем та, что осталась дома. Говорят, что люди приобретают основные черты той культуры, на языке которой говорят, – практически другую личность с каждым языком. Со мной так и случилось, и моя другая Клара стала колдовским противоядием от всех бед. Словно я надевала согревающий душу плащ-невидимку.
Со временем стала проявляться проблема: чем свободнее я осваивалась во французской культуре, тем чаще во мне узнавали американку. И если культурное полотно Франции было связано из той самой супертонкой нежно-голубой шерсти, из которой вязала Милен, то я – сколько бы ни старалась – оставалась неуклюжим растрепанным мохером. И если мне удавалось пригладить свою непокорную взъерошенность, вывернуться наизнанку, заправить все ниточки, то издалека я почти могла сойти – как многие меня и принимали – за швейцарку или датчанку, культурный эквивалент мохера, похожего на блестящую шерсть Wensleydale
[74], – но как только открывала рот, проявлялось мое истинное происхождение. Не из-за того, как я говорила, а скорее из-за того, как я изначально мыслила, видела мир, рефлексировала и реагировала. Можно сколько угодно менять скрутку и сложение нитей, но клеточную структуру (волокон) изменить невозможно. Я закончила колледж и снова вернулась, на этот раз по стипендиальной программе французского правительства. Теперь я была assistante
[75], своего рода репетитор-тире-нянька для старшеклассников, изучающих английский.
Меня поселили в городе Нант на северо-западе страны, в месте рождения Жюля Верна и центре французской работорговли. В предыдущих поездках мне удавалось спокойно ассимилироваться в культуру страны, но в этот раз мой raison d’être
[76] – оставаться чужестранкой, буквально «чужим человеком». Моим мечтам спрятаться под плащом французской культуры не суждено было сбыться. Меня наняли, чтобы я была другой – была l’Américaine
[77].
Два дня подряд нас натаскивали, как учить английскому. Мой любимый урок – тот, где нам показывали, как обращаться с видеомагнитофоном. Учитель говорил с нами очень медленно и строго, демонстрируя кнопку с надписью PLAY и объясняя, как она работает.
Начались занятия. Я оказалась паршивым учителем. Я видела одних и тех же учеников только два раза в месяц, что практически сводило на нет непрерывность обучения. Когда «Как прошли выходные?» не срабатывало, я прибегала к играм, заставляя учеников заполнять текстом облачка диалогов в комиксе про Кальвина и Хоббса
[78] или переводить текст песни «Hotel California». Наконец я сдалась и стала показывать всем подряд древнюю запись фильма «Манхэттен», которую откопала в медиабиблиотеке.
Остальные учителя были довольно дружелюбны, но никогда не позволяли забыть о том, что я чужая. Однажды утром я приехала на работу в своем французском наряде – коротенькой юбке и колготках, грубых кожаных ботинках, тонком шерстяном пальто и шерстяном шарфе, обмотанном несколько раз вокруг шеи, как я подглядела у своих учеников в переполненных коридорах (мне не раз прилетало такими шарфами в лицо, когда они накручивали их на шею). Я уверенно процокала в учительскую, где, к слову, до сих пор стояла печатная машинка, и тут же ко мне подошла одна из учительниц английского. «О! Кла'аа! – проворковала она. – Вы поранили шею?»
А школьный консьерж, большой фанат вестернов, прознав, что я выросла в Аризоне, каждый раз, когда я приходила или уходила, разыгрывал сцену с воображаемой перестрелкой.