– Та то, мука, Яков Семенович!
– Зачем?
– Та бабы в магазине начали хватать, говорят, больше завозу не будэ, я и взял вам трошки, – Микола покосился на мешок. – Шо? Опять… я могу и взад унести, Яков Семенович, як скажете! Но женщины мешками берут…
– Неси обратно! – приказал Клигман.
– Може, у Насти запытаемо?
– Неси в магазин!
У Клигмана, как и почти у всего начальства, были заключенный-денщик и такая же повариха. Работали они у него давно, души в нем не чаяли, но теперь оба освобождались.
– Это все Настя. Хочет на десять лет меня запасти. – Клигман вернулся на свое место. – Вам борща разогреть, Георгий Николаевич? Настоящий украинский борщ! С пампушками!
Кошкин лег покемарить в соседней комнате. Горчаков ел борщ и слушал историю Николая Мишарина, который жил в этой самой квартире вместе с Клигманом.
– Опустился, опустился и вот теперь совсем опустился человек, – рассказывал Яков Семенович неторопливо и с жалостью. – Очень талантливый был, мечтатель, рисовал прекрасно. Вон мой портрет висит. – Он кивнул на стену. – И обычных работяг рисовал, а потом… я его предупреждал! Большая зарплата, которую некуда девать, и власть! А он мальчишка! Выпивать стал с офицерами, ему льстило… всякие у них развлечения водились. Женщины здесь, сами знаете… от меня потом переехал и каждый день стал выпивать.
– Я видел его недавно.
– Когда? – удивился чему-то Клигман.
– В феврале.
– А-а… Арестован он. За связи с лагерницами. Стукнула одна Маруся, приревновала, что ли… У него было много Марусь, она всех и назвала и рассказала про групповушки, про бани. Суда ждет. – Он помолчал. – Много не дадут, но жизнь испортят… С красным дипломом МАРХИ закончил…
Яков Семеныч замолчал, обдумывая собственные слова.
– У Кошкина правда день рождения? – спросил Горчаков.
– Да, второй день гуляет. Верит в свою скорую свободу, за штурвал рвется… И ребятишек еще хочет парочку. Свеженьких… Он в Норильск переводится, в проектное бюро.
Горчаков лежал с Асей на их топчане. Коля спал. Асиному животу было пять месяцев. Эту тему они особенно не обсуждали, как это бывает у суеверных супругов. Ни об имени не говорили, ни про мальчика-девочку. Горчакову как будто стыдно было, что не был нормальным отцом своим сыновьям, не жил вот так, при растущем Асином животе, не прикладывался ухом, не забирал наконец маму с малышом из роддома. Не было у них ничего такого, что помнят потом супруги всю жизнь. И наоборот, было в его лагерной медицинской практике столько всякого-разного: абортов самых невероятных, беременностей из баночек, которые мужики кидали через колючку в женскую зону, придушенных детей, детей групповых изнасилований, четырнадцати- и пятнадцатилетних беременных… Лучше было об этом не вспоминать.
Рядом с ним лежала его удивительная Ася. Как она не могла поверить в смерть своего младшего сына, так и Георгий все еще сомневался, что рядом с ним та самая тоненькая девушка, талантливая выпускница консерватории, смело сбежавшая к нему в Ленинград от родителей.
– Ты улыбаться начал, ты знаешь это? – Ася водила тонкими пальцами по седой волосатой груди Горчакова. – И улыбка такая же, как та, давняя, я ее помню. Мы когда приехали, в первые дни, мне страшно было. Ты был холодный, растерянный, я совершенно была уверена, что у тебя здесь семья. Обидно было, не могу сказать как. Думала, побудем до конца навигации, чтобы ты с Колей пообщался, и уедем.
Она замолчала. Только Колино дыхание было слышно – у него был сильный насморк. Горчаков осторожно спустил ноги на пол, нашел тапочки и присел к печке. Разгреб не прогоревшие до конца угли и прикурил, выпуская дым в открытую дверцу.
– А сейчас я не ревную тебя к другим женщинам, я все понимаю… то есть ревную, но чуть-чуть, потому что беременная. – Она перевернулась на бок. – Сейчас многое может поменяться. Я тоже уже не хочу, чтобы ты возвращался в геологию. Лучше музыка… У тебя получится!
– Что с тобой сегодня, тебе не нравится фельдшер Горчаков?
– Нравится, но пианист тоже неплохо. Я еще помню пианиста Горчакова.
Горчаков покуривал в печку. Думал о чем-то:
– С твоим приездом мне иногда снится, что сижу за роялем. Просто для себя играю. Но как-то это все нервно.
– Ты знаешь, что Прокофьев умер? Тоже пятого марта! Поэтому и не сообщили. Наталья Алексеевна с ним дружила, он бывал у вас в доме, ты должен помнить…
Горчаков снова лег.
– Если эту вашу железную дорогу закроют, закроют и Ермаково! Правильно? – в голосе Аси было недовольство.
– Ты же была противницей этого бессмысленного строительства! – улыбался Горчаков.
– Гера, сейчас не до шуток! Тебя могут увезти!
– Не думай, это никому не известно.
– Я узнавала, «пятьдесят восьмую» везут в основном в Норильск… Если так, то мы поедем с тобой, – заговорила Ася решительно. – Там у меня есть знакомые, там – большой город. Меня, кстати, звали туда работать!
– Многих в Тайшет отправляют. Тайга, лагерь и никакой музыки! – Георгий Николаевич помолчал, давая ей представить. – Я совсем не обязательно буду там начальником медпункта! Ты с маленьким туда собираешься?
Ася не отвечала, ей не верилось, что начавшиеся перемены могут привести к худшему.
Горчаков жил с ними целую неделю, не ходил ни в лагерь, ни в больницу. Лежал целыми днями, читал книжки, занимался по хозяйству или с Колей. Выяснил между делом, пока колол дрова, что сосед у них – надзиратель. Ася начала волноваться, не будет ли чего ему за это отсутствие? Но Горчаков только улыбался и рассказывал о «чутье старого зэка».
На самом деле он боялся оставлять Асю с Колей одних. Начавшееся освобождение по амнистии – из ермаковских лагерей многих уже отпустили – выплеснуло на улицы поселка много всякого-разного. Жизнь в Бакланихе стояла развеселая, с гармошками и драками. Могли ограбить, изнасиловать, было уже несколько убийств по пьяному делу. Милиции в Ермаково было мало, а лагерное начальство волновало только то, что происходило в зоне.
В середине апреля, освобождая лагеря в Ермаково, увезли по льду несколько этапов «пятьдесят восьмой». В Дудинку и Норильск.
В Ермаково текли и текли с трассы амнистированные. Число их все увеличивалось, жить им было негде, их стали размещать в бараках Первого и Второго лагерей. Они жили там вместе с зэками, не попавшими под Указ. Освободившиеся блатные, почувствовав себя вольными, заставляли остающихся лагерников работать на себя – дрова, уборка, баня и все остальное, – начались конфликты. Где-то верх взяли урки, но где-то и сидельцы, терять им было нечего.
Работа на трассе прекращалась, началась консервация, в которой никто ничегоне понимал и, как всегда, никто ни за что не хотел отвечать. В ермаковских зонах царилсерьезный бардак. Офицеры больше думали, куда пристроиться и пристроить семьи. Воровали по должностям – кто тачками, кто баржами. Списывали, уценивали, усушивали и утрусывали.