Нельзя относиться с важностью к страсти, да и невозможно, для этого надо насиловать свою природу. Не случайно все языки и все литературы полны шуток на эти темы. Многие шутки пошлы, многие гнусны, и все до одной – стары. Но, смею утверждать, в них отражено то отношение к соитию, которое гораздо невинней многозначительной серьезности. Отгоните смех от брачного ложа, и оно станет алтарем. Страсть обернется ложной богиней – более ложной, чем Афродита, которая любила смех. Люди правы, ощущая, что страсть – скорее комический дух, вроде гнома или эльфа.
Если же мы этого не ощутим, она сама и отомстит нам. Отомстит сразу, ибо, как говорил сэр Томас Браун, она велит нам совершать «самое глупое действие, какое только может совершить умный человек». Если мы относились к этому действию серьезно, нам станет стыдно и даже противно, когда, по словам того же сэра Томаса, «безумие минует и мы оглянемся и увидим, как недостойно и нелепо себя вели».
Но бывает месть и похуже. Страсть – насмешливое, лукавое божество, она ближе к эльфам, чем к богам. Она любит подшутить над нами. Когда наконец мы можем ей предаться, она уходит от обоих или от одного из нас. Пока влюбленные обменивались взглядами в метро, в магазине, в гостях, она бушевала во всю свою силу. И вдруг ее нет, как не было. Сами знаете, сколько за этим следует досады, обиды, подозрений, жалости к себе. Но если вы ее не обожествляли, если вы относились к ней здраво, вы только посмеетесь. И это входит в игру.
Поистине, Господь шутил, когда связал такое страшное, такое высокое чувство, как влюбленность, с чисто телесным желанием, неизбежно и бестактно проявляющим свою зависимость от еды, погоды, пищеварения. Влюбившись, мы летаем; вожделение напоминает нам, что мы – воздушные шары на привязи. Снова и снова убеждаемся мы, что человек двусоставен, что он сродни и ангелу, и коту. Плохо, если мы не примем этой шутки. Поверьте, Бог пошутил не только для того, чтобы придержать нас, но и для того, чтобы дать нам ни с чем не сравнимую радость.
У нас, людей, три точки зрения на наше тело. Аскеты-язычники зовут его темницей или могилой души, христиане вроде Фишера
[81] – пищей для червей, постыдным, грязным источником искушений для грешника и уничижением для праведника. Поклонники язычества (очень редко знающие греческий), нудисты, служители темных богов славят его вовсю. А святой Франциск называл его братом ослом. Быть может, все они в чем-то правы. Но я выбираю Франциска.
«Осел» – то самое слово. Ни один человек в здравом уме не станет ненавидеть осла или ему поклоняться. Это полезная, двужильная, ленивая, упрямая, терпеливая, смешная тварь, которая может и умилить нас, и рассердить. Сейчас он заслужил морковку, сейчас – палку. Красота его нелепа и трогательна. Так и тело: мы не уживемся с ним, пока не поймем, что среди прочего оно состоит при нас шутом. Да это и понимают все – и мужчины, и женщины, и дети, – если их не сбили с толку теории. То, что у нас есть тело, – самая старая на свете шутка. Смерть, живопись, изучение медицины и влюбленность велят нам иногда об этом забыть. Но ошибется тот, кто поверит, что так всегда и будет во влюбленности. На самом деле, если любовь их не кончится скоро, влюбленные снова и снова ощущают, как близко к игре, как смешно, как нелепо телесное ее выражение; если же не ощутят, тело их накажет. На таком громоздком инструменте не сыграешь небесной мелодии; но мы можем обыграть и полюбить саму его громоздкость. Высшее не стоит без низшего. Конечно, бывают минуты, когда и тело исполнено поэзии, но непоэтичного в нем гораздо больше. Лучше взглянуть на это прямо, как на комическую интермедию, чем делать вид, что мы этого не замечаем. (В старых комических пьесах любви героя и героини вторила более земная любовь лакея и служанки, Оселка и Одри
[82].)
Интермедия нужна нам. Наслаждение, доведенное до предела, мучительно, как боль. От счастливой любви плачут, как от горя. Страсть не всегда приходит в таком обличье, но часто бывает так, и потому мы не должны забывать о смехе. Когда естественное кажется божественным, бес поджидает за углом.
Отказаться от полного погружения, помнить о легкости даже тогда, когда все серьезней серьезного, особенно важно потому, что Венера в своей настойчивой силе внушает многим (надеюсь, не всем) некоторые странности. Мужчина, пусть ненадолго, может ощутить себя властелином, победителем, захватчиком, женщина – добровольной жертвой. Любовная игра бывает и грубой, и жестокой. Разве могут нормальные люди на это идти? Разве могут христиане это себе позволить?
Мне кажется, это не причинит вреда при одном условии. Мы должны помнить, что участвуем в некоем «языческом таинстве». В дружбе, как мы уже говорили, каждый представляет сам себя. Здесь мы тоже представители, но совсем иные. Через нас мужское и женское начала мира, все активное и все пассивное приходит в единение. Мужчина играет Небо-Отца, Женщина – Мать-Землю; мужчина играет форму, женщина – материю. Поймите глубоко и правильно слово «играет». Тут и речи нет о притворстве. Мы участвуем, с одной стороны, в мистерии, с другой – в веселой шараде.
Женщина, приписавшая лично себе эту полную жертвенность, поклонится идолу – отдаст мужчине то, что принадлежит Богу. Мужчина, приписавший себе власть и силу, которой его одарили на считаные минуты, будет последним хлыщом, более того, богохульником. Но можно играть по правилам. Вне ритуала, вне шарады и женщина, и мужчина – бессмертные души, свободные граждане, просто два взрослых человека. Не думайте, что мужчина, особенно властный в соитии, властен и в жизни; скорее наоборот. В обряде же оба – бог и богиня, и равенства между ними нет, вернее, отношения их асимметричны.
Многие удивятся, что я уподобляю маскараду то, что считается самым неприкровенным, откровенным, истинным. Разве обнаженный человек не больше «похож на себя»? В определенном смысле, нет. Обнаженный – причастие страдательного залога, результат какого-то действия. Человека облупили, как яйцо, очистили, как яблоко. Нашим предкам обнаженный представлялся ненормальным. На мужском пляже видно, что нагота стирает индивидуальное, подчеркивает общее. В этом смысле на себя похож одетый. Обнажившись, возлюбленные уже не только Петр или Анна, но Он и Она. Они облачились в наготу, как в ритуальные одежды, или обрядились в нее, как в маскарадный костюм. Напомню снова, неверная серьезность очень опасна. Небо-Отец – языческое мечтание о Том, Кто выше Зевса и мужественней мужа. Смертный человек не вправе всерьез носить Его корону, он надевает ее подобие из фольги. В моих словах нет пренебрежения. Я люблю ритуал, люблю домашний театр, люблю и шарады. Игрушечные короны в своем контексте серьезны. Они ничем не хуже земных знаков величия.
Языческое таинство нельзя и опасно смешивать с таинством неизмеримо высшим. Природа венчает нас на этот недолгий срок; Божий Закон венчает навсегда, препоручая нам особую власть. К языческому таинству мы склонны относиться с неверной серьезностью, к христианскому – с пагубной легкостью. Религиозные писатели (особенно Мильтон) иногда говорят о власти мужа с таким удовольствием, что страшно становится. Но откроем Писание. Муж – глава жене ровно в той мере, в какой Христос – глава Церкви, а Христос «предал Себя за нее» (Еф. 5: 25). Тем самым, главенство это воплощено всего лучше не в счастливом браке, а в браке крестном – там, где жена много берет и мало дает, где она недостойна мужа, где ее очень трудно любить. У Церкви лишь та красота, которую даровал ей Жених; Он не находит красавицу, а создает ее. Миро, которым помазали мужа на царство, – не радости, а горести: болезни и печали доброй жены, эгоизм и лживость дурной, нетленная и скрытая забота, неистощимое прощение (прощение, не попустительство!). Христос провидит в гордой, слабой, ханжеской, фанатичной, теплохладной Церкви Невесту, которая предстанет перед Ним без пятна и порока, и неустанно трудится, чтобы ее к этому приблизить. Так и муж, уподобивший себя Христу; а иное нам не дозволено. Христианский муж – король Кофетуа
[83], который и через двадцать лет все надеется, что жена его станет говорить правду и мыть за ушами.