Затем поджарил два куска сразу, чтобы лишить гуся дара речи. Я жарил и ел, покуда в меня влезало, жарил на вертеле, в сковороде и в котле, лишь бы поскорее покончить с этим. Глупая радость от сытости переполняла меня, лучше разок наесться мясом, чем жевать хлеб всю жизнь. Одна порция — и кому нужен урожай с целого поля пшеницы, обработанной до соломы и мякины. Пришлось приоткрыть дверь сперва до узкой щелочки, потом пошире, чтобы развеять дым от огня и брызжущего жира. Я опасался, а вдруг кто-нибудь увидит меня, но еще сильнее я боялся закашляться от дыма и вместе с кашлем вытряхнуть изо рта эту нежную гусиную плоть.
“Да, люди в нашем приходе прижимисты”, — я поймал себя на том, что мысленно возражаю неведомо кому, обороняясь неведомо от чьего воображаемого упрека. Рвутся ли они сложить свою мелочишку в общий котел, чтобы построить мост или проложить дорогу, либо заняться промыслом, который сделает их в десять раз богаче? Либо превратить нашу церковь в более устойчивую и величественную ладью, что переправляет души на небеса? Ничуть, они готовы поделиться только свечками и думают, что попадут на небо, набив церковь побрякушками и подношениями вроде той мелочевки, что зяблик приносит своему выводку, — поэтому нам не хватает окон, а резных наличников у нас и того меньше, зато свечных огоньков столько, сколько, наверное, нигде не водится, а также сохлых почек, орешков и насекомых, так что заезжему гостю может показаться, будто ветер подмел лесную подстилку и принес собранное к алтарю. И порою я задаюсь вопросом, а не потонет ли эта ладья, наша церковь, от перегруза, прежде чем доставит нас куда-либо? Мне бы хотелось, чтобы она плыла, а не шла ко дну, и неужели я хочу слишком многого?
Трехмачтовые галеоны, эти бесстрашные пахари моря, отгружают сахар в портах, что находятся всего в тридцати милях от нас. А Ньюман видел серебряные монетки, падавшие каплями из пазов на обшивке, — капавшие, как вода из протечки. В новом соборе в Йорке на огромном восточном окне рассказана вся история человечества от начала и до конца, до Апокалипсиса, при том что на восходе солнца витраж выглядит праздничным. У нас же порушенный мост и церковь, набитая освященным хламом… Разве я многого хочу?
Боюсь, гусь меня не слушал. Даже с открытой дверью в доме было не продохнуть от дыма, глаза мои опухли и покраснели, и живот разболелся, словно я проглотил камень и тот застрял у меня в подбрюшье. Еще пара кусков — и я должен остановиться, всего парочка кусочков. Пастве разрешается есть мясо до вторника, если, конечно, они раньше его не оприходуют, но мое голодание начиналось с ночи сегодняшнего понедельника. С наступлением темноты гусь выдворяется из дома, и все, что я не съем, пропадет, и тем самым я выкажу пренебрежение щедрой милостью Господней. Нет, это было бы невыносимо. И я нанизывал на вертел кусок за куском, прикрывая глаза от дыма. А вы бы поступили иначе, пусть даже подобные действия сильно смахивают на жадность? Часть жареного мяса я завернул в тряпицу, с тем чтобы отдать Картеру. Сесили Тауншенд не обидится, да и кто ей об этом расскажет. Чувство голода, с которым я проснулся, обычно мимолетное, на сей раз долго не проходило, а потом я просто наслаждался и жадничал, но удовольствие и алчность в конце концов тоже меня покинули.
К восьми утра я набил брюхо так, как не набивал месяцами, а то и годами, однако треть гуся до сих пор лежала на столе кучкой поблескивающей розовой плоти. Я ополоснул руки во дворе, умылся. Ни шороха вокруг, ветра нет как нет. В это время года у нас имеется лишь одна примета для предсказания погоды: если кряж виден, значит, скоро будет дождь; если не виден, дождь уже идет. Кряж был виден, низкое солнце высвечивало его пологую, погруженную в дрему вершину. Обещания утренней зари не исполнились уже наполовину. Облака сгущались, одни на севере, другие на востоке.
Золотой крючок
В оставшиеся утренние часы, пока деревенские были на работах, я занялся своим огородом. Там, где ничего не росло, я, орудуя лопатой, унавозил почву, а там, где что-то произрастало — немного капусты, свеклы, турнепса, морковки, сельдерея, порея, розмарина и редьки, — попытался осушить землю. Вам надо отрастить жабры, сказал я моим растениям. Жаль, миновали деньки сладкого гороха, бобов и фасоли, слив, репы и персиков. И фиг!
Я вбил плетень поглубже в землю, дабы отвадить кроликов, оленей, овец, коров — всех, имеющих брюхо. Роберта Танли, например. Тумбу, как его кличут за глаза. Вырыв пять неглубоких борозд, мигом набухших водой, я побросал туда зеленых бобов. Чуть поздновато — говорят, сажать бобы надо в первый день февральского новолуния, случившийся неделю назад. Но откуда бобам знать, луны они видеть не могут. На вечно заволоченном небе луну вообще никто давно не видел. Бобы я забросал землей, не желавшей рыхлиться, как я ни старался. Закончил я с огородом лишь к десяти часам.
Вышел на улицу, блик солнечного света сгинул, стоило моей ноге ступить на него, а тучные облака опустились ниже. И когда свет внезапно сменился сумраком, мерзкие духи замелькали у меня перед глазами. Они метались, уворачиваясь по-разбойничьи от редких проблесков солнца. Вспенивали воздух с целью обратить его в дождь, поднять воду в реке еще выше и тем самым наложить проклятье на мост, порушив всякую надежду.
Люди устало шли мимо, возвращаясь с наделов домой, чтобы перекусить; слабое солнце почти не отражалось на их заточенных лопатах, а тут и дождь, искрясь, закапал на их одежду и платки, которыми они торопливо повязывали головы. Похожий на хорька Дэвид Хиксон, наш жуликоватый пивовар, волок за собой погнутую борону — сегодня не его день; работник и свирельщик Моррис Холл и его жена Джоан; мальчишка Сэл Прай, а следом неунывающая Бесенок; пахарь Джон Хадлоу и его обожаемый сынок Том; Марион и Джейн Танли, дочки Роберта, обе прядут, валяют сукно, сеют, жнут, подбирая всё до колоска, заготавливают сено, хозяйничают по дому, ухаживают за скотиной; трое парней из приходских сараев: Джон Мерш, Ральф Дрейк, Мики Бракли; Пирс Кэмп, мельник, возвращавшийся от Тауншенда; Адам Льюис, еще один пахарь, на сей раз без своей беременной жены. Я кивал им, и мало кто кивал в ответ. Моррис Холл улыбнулся, желая показать, что он совсем не похож на убийцу. Благочинный, шляющийся по домам и непрестанно вынюхивающий, перепугал людей; “все вы подозреваемые” читалось на его сморщенной физиономии. Если они думали, что я тоже их подозреваю, они ошибались, но я не мог остановиться и заговорить с ними и оттого, возможно, казался угрюмым и враждебным. На самом деле меня тревожили не столько их потайные мысли, сколько мое собственное тайное обжорство. От гуся меня пучило, ряса лоснилась пятнами жира, а из моего рта предательски пахло птичьим мясом.
Я зашагал по дороге к Новому кресту. Здесь, на коротком мощеном отрезке, валялась сломанная тележная ось, отвалившаяся днем ранее; Джон Хадлоу и Пол Бракли обещали убрать ее. Хотя собаки и дождь потрудились над шестью кувшинами молока, пролитого на дороге, вода между брусчаткой до сих пор была сероватой. Вдалеке поющие девичьи голоса. Легкий запах дыма от костра и свежевспаханной земли, кудахтанье кур, сопатое дыхание — так дышит тело, перезимовавшее, отсыревшее и размякшее, словно древесина. Кора тисов, что росли купами вдоль кладбища, побагровела, и по ней шныряли дубоносы.