Одной рукой я прижимал к груди чистую одежду, в ладони другой по-прежнему лежала кизиловая веточка, и ответить мне было нечего.
— Кстати, о рубахе, Картер отдал ее мне. — Благочинный хлопнул в ладоши, слегка вытаращил глаза, изображая радость от того, что в голову ему пришла необыкновенно удачная мысль: — Не повесить ли ее на майском дереве у Старого креста? Чтобы она напоминала всем и каждому о быстротечности наших драгоценных маленьких жизней.
Я поклонился, поскольку он был благочинным, а я всего лишь священником, какой-либо иной причины кланяться ему я бы днем с огнем не сыскал.
— Прошу меня извинить, — сказал я и вышел вон.
* * *
Дома я съел ломоть несвежего хлеба, поспал немного, переоделся и вернулся в церковь. К тому времени колокол давно пробил десять. На деревенской улице играли дети — кто-то в “а ну-ка, отними”, и добычей им служила дохлая курица, другие бегали на трех ногах или строили замки из грязи. Церковная староста, Джанет Грант, совершала утренний обход, стучала в двери, будила засонь и проверяла, не заболел ли кто, а может, и умер; двери открывались одна за другой, слава Богу. Я выдохнул с облегчением, увидев Сару Спенсер на пороге ее дома, прошлым вечером она меня встревожила, и я не был уверен, продержится ли она до утра. Вскоре на поля Тауншенда гурьбой выйдут пахари, начнут ворочать землю лопатами и граблями, поволокут бороны, стремясь подготовить акры грязи к севу. Почвой это уже нельзя было назвать, эту нашу землю, только жидким месивом, в которое грабли входили как вилка в растопленный жир.
Я встал на колени в алтаре, бледный свет с востока падал мне на руки. Залечи рану Картера, просил я, верни Саре Спенсер здоровье. Помоги нам с землей, дай нашим семенам уцепиться за что-нибудь и взойти. Прими мою утреннюю молитву, хотя и запоздалую, и полуденную, хотя и преждевременную. Прости, что я пропустил заутреню, как и предрассветную службу.
Ветер разнес по округе одиннадцать ударов колокола. На улицу снова вышла Джанет Грант, ее звонкий колокольчик призывал работяг сложить орудия труда и отправиться на исповедь. Поднявшись с колен, я направился в исповедальную будочку, этакий коробок, не похожий на короб, треугольный, без верха, сколоченный второпях и на глазок. Будке ли, коробу присуща правильная форма, каковой наша исповедальня не удостоилась. В этом тесном треугольнике я помещался за дубовой перегородкой, на которой снаружи висело трое четок, означавших, что я готов выслушать своих прихожан. Исповеди проводились в три приема за день, и после каждого я убирал одну нитку четок. Постепенное исчезновение четок дает людям понять, что они могут упустить нечто важное, и тем самым добавляет драматизма происходящему — учили меня мои наставники. “Подпустите драматизма!” Будто нам мало того, что есть. Я уселся на низкий табурет, накинул капюшон на голову и уставился на церковную стену.
Точнее, на юго-западный угол церкви рядом со входом. Свет, что просачивался сверху, мерк у моих ног. Ранним утром камень, хотя и побеленный, казался бурым, а когда рассветало, становился белесым, того же цвета, что расчесанная овечья шерсть. Часами я пялился на этот камень, пока мне не начинало мерещиться, будто он превращается в ткань, которую ткут прямо у меня на глазах. В солнечный день на стену падала полоса света, и тогда камень менял свое обличье. В это время года такое случалось около двух часов дня, светящаяся полоса ложилась на стену по диагонали, напоминая шелковый орарь. При безоблачном небе я мог с точностью до десяти — двадцати минут определить время по солнцу, по тому, как оно движется, меняясь в размере и уклоне.
Я поджал ноги, устраиваясь в этом неуютном пространстве, состоявшем почти из одних острых углов: спина прижата к одному углу, колени упираются в другой, кружка с пивом стоит у моей правой ступни. Глянул на себя со стороны — священник на насесте. Однажды мне надоест абсолютное неудобство этой доморощенной не-будки и не-короба и я либо раздобуду истинных умельцев с хорошими пилами и резцами, либо закажу исповедальню в Италии (и если то, что я знаю об итальянцах, — правда, эта обновка обойдется в такие деньги, какие нашему приходу и не снились).
Несмотря на утренние похождения, гибель Ньюмана и горе Картера, я пребывал в трепетном ожидании чего-то чудесного. Возможно, этим настроением я был обязан как раз утренней пробежке на реку. Год опять потихоньку сворачивал к весне, и через каких-нибудь несколько часов мы вернемся обратно к Великому посту. Когда мне было лет восемь и я учился плавать под водой, на жадном последнем вдохе я норовил заглотнуть побольше воздуха, да так, что у меня голова раздувалась и все вокруг виделось ярче и отчетливее в ту последнюю секунду перед нырком вглубь. Вот и сейчас перед нами также маячили лишения, те сорок дней, когда мы будем непрерывно голодны. В четыре дня Масленицы мы запасались впрок воздухом и запахами, вкусами и ощущениями, мы ели, мы плясали, мы исповедовались. Ладно, они ели, плясали, исповедовались. Я лишь томился дурными предчувствиями, и меня куда-то настойчиво влекло, а в душе царил разлад.
Я закрыл глаза и увидел речной берег, грязь, следы от копыт, в которых плескалась вода, а рядом иные следы, поуже и подлиннее, возможно оставленные — почему нет? — человеческой ногой, когда ее хозяин поскользнулся, пробираясь к кромке воды у моста, — вероятно, затем, чтобы осмотреть недавно рухнувшее перекрытие. Эти узкие следы не давали мне покоя, они говорили о неустойчивости. За три минувших дня я так и не сумел увязать эту роковую шаткость с редкостным самообладанием Томаса Ньюмана, и все же после бесконечных дождей у любого, кто подберется слишком близко к реке, что бурлит и грозно рокочет, непременно закружится голова. Как если бы ведьма порчу навела. Даже коза, уж на что крепконогая, и та могла бы скатиться в воду. А на пропитанной дождем скользкой грязи любого — владеющего собой или нет — могла запросто подвести прохудившаяся подошва.
Найдите что-нибудь, велел благочинный, имея в виду: найдите мне убийцу. Я заверил его, что выполню поручение. Но чего я не удосужился ему сказать, так это: убийца не тот, на кого вы думаете. Кто непреложно отнимает у нас жизнь? Смерть, разумеется. Смерть — истинный убийца, а рождение — ее сообщник. Люди умирают, потому что рождены умереть. Утонут, занедужат или сгинут по нелепой случайности — у Господа много смертоносных гонцов. И разве кто-нибудь из нас в силах положить этому конец?
Пока я ждал в тишине, вселенная вращалась вокруг меня, являя свое бесконечное разнообразие: я слышал гул планет и как на боярышнике набухают почки, церковные стены пахли огромным глубоким озером, а дубовая перегородка — осенним лесом, и боль в моих истертых коленях была лишь всплеском сладостной, тяжкой жизни.
* * *
— Benedicite
[2], — сказала она.
И я:
— Dominus
[3].
И она, молодая, заполошная:
— Confiteor
[4].