Она делала со мной что хотела, игру вела она, правила устанавливала и нарушала тоже она — ловушки, поддразнивания, заигрывания и блаженный восторг в завершение. От нее пахло солью, рыбой и смолой, а кисти рук у нее были длинные, тонкие и шершавые. Там, где она стискивала меня пальцами, расцветали синяки, и, бывало, она уходила, бросив меня, очумевшего, лежать на земле, — уходила, не сказав ни единого ласкового слова, даже не попрощавшись. Но иногда она походила не столько на наживку Сатаны, сколько на нежнейшую из матерей, клала землянику мне в рот, пела для меня, обхватывала ладонями мои щеки, и я представлял ее окруженной ее детьми, отчего распалялся как никогда, и силой укладывал ее на землю, и раздвигал ей ноги. “А теперь приди за мной, — взывал я к Богу, — приди прямо сейчас, когда я пал ниже некуда, схвати меня за шкирку, накажи — и докажи, что я Тебе нужен”. Я поглядывал на мула, и тот опускал свою тяжелую голову, пялился на меня влажными глазами и ничего не предпринимал.
Лишь однажды я приходил к ней, а не она ко мне. У нее разболелся ребенок, и она не поехала по деревням со своим товаром. Я прошагал четыре мили, чтобы встретиться с ней на окраине ее деревни; утренняя заря только разгоралась, и прибрежная тропа привела нас к бухточке средь камней, перегороженной скалой, рыбакам там делать было нечего. В скалах мы пробыли, наверное, с полчаса, не более, и мимо проплывали корабли, одни шли в порт, другие в открытое море, корабли столь большие, что, скосив глаза, я мог видеть их, сколь бы я ни был поглощен ее телом. Издали угадывал, когда они проплывут мимо бухточки, эти огромные деревянные города. Жизнь. Необычайная жизнь — плоть, мир, ветер, флаги, нескончаемое блаженство, даруемое женщиной, посланной испытать меня; она открыла мне глаза на то, что меня окружало, — мир предстал предо мной благодаря ей, потому что она в нем обитала.
В бухточке мы встретились в конце августа. Наведавшись ко мне в сентябре, она обращалась со мной помягче, а ненасытности в ней поубавилось, но она никак не объяснила эти перемены. Послушно улеглась на спину и задрала юбки, словно лишь ради того, чтобы доставить удовольствие мне, но не себе. И ко мне она почти не притрагивалась, не ерошила мои кудри, как прежде, и не оттягивала мне голову назад, чтобы облизать мою шею, и не оставила синяков. Я же упал на нее, как обычно, присваивая все, что она предлагала, а затем и то, чего она не предлагала, — ее внезапная сдержанность доводила меня до исступления, и я врезался в нее глубже и глубже, иногда пугался, не доконал ли я мою женщину, и принимался целовать ее, переспрашивая сотню раз: “Тебе хорошо? Ты довольна?” Она была ласковой, покорной и отрешенной. И мне пришло в голову — впервые, — что я мог бы жениться на ней.
Поэтому ранним утром в середине сентября я одолжил лошадь и отправился в Саутгемптон; на тамошнем рынке торговали украшениями, и я купил ей добротный серебряный браслет, немецкий, отдав за него все деньги, что у меня были, и те, что я украл у моего отца. Вернувшись обратно, я начал ее ждать. Почему бы и правда не жениться? Я не рассуждал, я мечтал, поскольку любой здравый ответ на этот вопрос был бы отрицательным, и, кстати, она уже замужем. Что ж, тогда она моя жена по существу, если не по имени; наши тела сочетались браком. И я мог бы делиться ею, если нет иного выхода. Я бы делился ею двояко — и с ее мужем, и с ее детьми, а она бы делила меня с Богом, ведь Бог, по всей видимости, не был против. Я прождал ее всю ночь, она не приехала; я ждал ее на рассвете, она не появилась; я ждал ночь-день-ночь-день с браслетом в кошеле, что болтался у меня на шее, — напрасно.
В последний день сентября она приехала наконец, но не ко мне, а просто в деревню — не на рассвете и не в ночи, но среди дня, и когда я увидел ее (мои уши мигом уловили ее клич “Красная водоросль! Морская трава!”, напоминавший вечерний звон и пропетый неожиданно звучным голосом), она тоже меня увидела и отвернулась. Потом она приезжала в нашу деревню раза два в неделю, но так и не соблаговолила поздороваться со мной.
Я отправился на то место в лесу, где мы встречались, чтобы выяснить, не хочет ли Бог, пусть и с некоторым опозданием, сказать мне что-нибудь. Я ожидал кары, таковой не последовало. Я молил об утешении — тщетно. Я спросил Бога: “Перемена в ее чувстве ко мне — знамение, посланное Тобой?” И не получил в ответ ни подтверждения, ни отрицания. Я решил забыть об этой женщине, полагая, что Он этого хочет, и, разумеется, я не ошибался. “Могу ли я предаться Тебе всем моим существом?” — спросил я. Он, казалось, не расслышал. Я опять поехал на рынок, продал браслет за полцены и на вырученные деньги купил резного Мужа скорбей и Пьету, нарисованную мелками. Позднее, когда меня впервые облачали в ризу и орарь и помазывали руки миром, я волновался, не поразит ли Он меня громом. Не поразил. Он разрешил мне стать священником. Я попросил Его о церкви, перестроенной по новой методе, со сводчатым потолком и контрфорсами, подпирающими стены, что дерзновенно тянутся ввысь, сверкая огромными окнами. Он пожаловал мне приход между рекой и кряжем и церковь, каких много. Понимая, что Он не ответит, я все же сказал: “Укрепи меня в служении Тебе”.
Мы подвешены между дьяволом и глубоким синим морем. “Священники — свет мира” — так говорят, когда помазывают нас. Свет этого мира, этой вязкой земли. Тени Отца, золотые крючки. И порою я чувствую внутри холодный неземной огонь, и кожа моя истончается, обращаясь, пусть лишь наполовину, в свет и воздух. Но мы также мужчины, мужчины среди нам подобных и такие же, как они, — эти приходские мужчины с ноющими мускулами и глазами, помутневшими от недосыпа, с голодным брюхом, не дающим покоя, и с нуждами, что сперва не дают покоя, а потом берут свое.
Наши лица краснеют от жара, уши пылают от вожделения, зубы портятся и выпадают, и кожа у нас в ссадинах; мы потеем, мы чешемся, мы присаживаемся, как псы, чтобы опорожнить кишки. Мы так похожи на обычных мужчин, что им приходится взвешивать нас на пару с другим мужчиной, дабы удостовериться в нашем священстве. Взвешивают меня, как свинью на рынке! Мы — не мужчины, но так похожи на мужчин, что сразу и не отличишь. Настолько похожи, что Тень Отца вдруг вскакивает с табурета в исповедальне, бросается на колени, прижимая в тоске ладони к лицу, и в его воображении каменный церковный пол — роща, а колени его утопают в рассыпчатой земле, и он не более чем животное, как и любой другой мужчина в подобных обстоятельствах, словно время повернуло вспять и он по-прежнему с той женщиной, а его живот пропах солью и морем, ее запахом. Опять с ней, и, поглядывая на мула поверх ее ног, он пытается убедить в своей святой невинности Бога, хотя и сомневается порой, нужно ли это Ему, слушает ли Он его и даже существует ли Он.
Гуся на вертел
— Что ж, отче, за меня взялись.
Сомкнув пальцы в замок, я задрал голову, чтобы остудить лицо на сквозняке. Но прежде, услыхав шуршанье занавеси, я мигом уселся на табурет и провел холодной ладонью по шее, унимая жар.
— И так ловко взялись, — продолжил он, — словно сам Господь Бог к этому руку приложил. — Игривая пауза. — Мои поздравления, между прочим; ваш конец лодки гордо возвышался над водой.