Тускло, осоловело, будто рыба, выброшенная на берег, он прошелестел:
— Там человек у дерева, утопленник.
— Чем лучше ты притворяешься, тем меньшим притворством это кажется, чем больше это походит на правду, тем убедительнее выйдет знамение. Чем правдивее знамение, тем легче поверить, что исходит оно от Бога. И, — присовокупил я, — тем полнее будет твое искупление.
— Утопленник в реке у Западных полей, отче.
— Зацепился за…
— Словно драные лохмотья.
Я положил ладонь на его плечо, по-прежнему холодное на ощупь, не согревшееся после утреннего купания в реке. Кэт Картер опустила ладонь на другое его плечо. На меня она не смотрела, только на мужа. И я увидел нас, себя и Картера, застигнутых спустя несколько дней в тот миг, что, может, и напоминал шараду, но игрой не был. В миг рукотворной надежды, когда Ньюман был с нами, не сгинувший, но спасаемый — ни живой ни мертвый, лоб подставлен для помазания елеем, рот открыт в ожидании облатки, — и время остановилось, если не потекло вспять. Мы запаслись святым елеем, облаткой, наши сердца трепещут в надежде, ноги не стоят на месте. И мы вдвоем бросаемся бежать что есть мочи.
* * *
Поздним вечером я сидел на ступеньке у алтаря; прозвонил колокол, и на последнем, девятом ударе деревня уснула. Я бы не удивился, войди в церковь Ньюман, живым или не-мертвым, но в любом случае не таким, как все. Мне чудилось, что он был мертв всегда, а не только один сегодняшний день, — будто до его смерти времени вовсе не существовало.
Поднявшись, я гасил один за другим настенные светильники, пока церковь не погрузилась во тьму, разгоняемую лишь моей свечой. Таким меня и застал Оливер Тауншенд — одиноко сидящим почти в кромешной тьме на алтарной ступени. Дождь рассыпался каплями по оконному стеклу, и сперва я подумал, что это мыши скребутся. Узнал я его по легкой поступи, а еще по приземистой, крепко сбитой тени, в Оукэме ни у кого больше такой не было. Все, кроме Танли, были сложены бережливо худощавыми и жилистыми, но не Тауншенды. Сесили стройная, но ширококостная, а муж ее налитой, тяжелый, словно филейная часть бычьей туши. При этом походка у него была кошачьей, пальцы на ногах смотрели вовне, когда он шагал. Легонько процокав, он уселся рядом со мной у алтаря. И потушил свой фонарь.
— Скамьи, — сказал он, потирая поясницу, — вот что нам надо. Даже Борн теперь обзавелся скамьями, слыхали?
— Окна, скамьи, мост, торговля. Есть что-нибудь, чего нам не надо?
— Вы намерены заночевать тут, Рив? — От него пахло по-домашнему клевером, дымком и запеченной свининой. — Только не говорите, что это вы пригласили сюда окружного благочинного, ту еще бестию. — Он вопросительно посмотрел на меня.
— Ладно, не скажу.
— Боже правый, зачем он вам понадобился?
— Он приличный человек.
— Такой же приличный, как вспышка чумы.
Еще днем я бы поспорил с Тауншендом, теперь промолчал. Я не понимал, приличный у нас благочинный или нет. Его отношение ко мне изменилось — поначалу он считал меня вправе рассчитывать на его защиту, затем усомнился во мне, но делает ли это его неприличным? Или меня, если уж на то пошло?
— Он наведался ко мне, — сказал Тауншенд, — спрашивал, какая земля принадлежит мне, а какая Ньюману, и когда Ньюман выкупал у меня землю, и что за сделку мы заключили, и почему. Выдул полбутыли моего вина. Поинтересовался даже, нельзя ли ему взглянуть на наши расчеты и записи.
— Нельзя?
Тауншенд, очевидно, счел мой вопрос наивным, ффф… выдохнул он и хлопнул себя по коленке.
— Он пытается найти ответы на свои вопросы, вот и все, — сказал я. — Когда вышестоящие примутся расспрашивать его, он должен будет как-то отвечать. Думаю, он заслуживает доверия.
— Не заслуживает. — Тауншенд повернулся ко мне. Тень его переместилась ему за спину, чудовищно увеличившись, голова стала размером с бычью. — Он рыщет повсюду в поисках улик. Прежде чем он отсюда уедет, один из нас заплатит за смерть Ньюмана. Один из нас вспыхнет, объятый пламенем, и, вероятно, это буду я.
Огромная тень кисти Тауншенда поплыла к северу, в сторону сараев, напомнив мне о детской забаве, когда ребята пальцами и ладошками изображают на стенке тени животных — взлетающую птицу, скачущего зайца. К тому же рука у Тауншенда была маленькой и мягкой. Меня вдруг потянуло схватить эту руку, пожать и признаться, насколько я виноват в смерти Ньюмана, — разумеется, не будучи священником, он не смог бы даровать мне прощение, но он бы выслушал меня и снял груз с моей души.
— Говорю вам, Рив, он ни перед чем не остановится. У нас даже имеется сарай, доверху набитый добротным сухим рогозом, чем не растопка для костра?
— Вы наговариваете на благочинного, — сказал я. — Кем бы он ни был, он не тиран и не из тех, кто швыряет людей в костер потехи ради.
— У меня на его счет дурные предчувствия.
“Вам бы только дурью маяться”, — вертелось у меня на языке. Но он был дурнем в этих его старых шелковых чулках, что едва не лопались на ляжках, в пыльной, давно лишившейся перьев шляпе с полями, с его смехотворными плечами, которые он, судя по всему, постарался расширить подплечниками, когда узнал, что к нам едет благочинный, и с буфами на потертых рукавах, откопанными столь же поспешно в дальнем углу кладовки. Если Брутонское аббатство всерьез решит прибрать к рукам Оукэм, будет ли нам много пользы от Тауншенда с его буфами, подплечниками и шелковыми ляжками?
Свечной огонек затрепетал, будто нарочно, придав оранжевый оттенок этой округлой ляжке, и я невольно подумал о костре — Тауншенд сам навел меня на эту мысль, — и мне уже мерещилась его ляжка, привязанная к столбу. Я обомлел вдруг, представив, как в Пепельную среду Тауншенда волокут к кострищу по приказу благочинного — ведь благочинный, не пробыв в Оукэме и полчаса, уже с подозрением поглядывал на Тауншенда. Ньюман мертв, Тауншенд мертв, и Оукэм — обреченная деревня во главе со священником, не покаявшимся в грехах. И не следует ли мне бежать к бродячему монаху, чтобы исповедаться в содеянном? Я изложу ему всю историю с конца и до начала, так я, возможно, уберегу Тауншенда от смерти, сохранив ему жизнь, какую ни на есть. Пусть живет во плоти, он и его шелковые ляжки, по-прежнему излучающие надежду на лучшее будущее.
Конечно, я не мог исповедаться Тауншенду, так же как и он не мог меня спасти. Только обратное всегда верно. Если мои домыслы (вздорные и порожденные страхом) станут явью, тогда я кинусь спасать его — что-что, а это священник обязан сделать для хозяина своего прихода. Я пожал его ладонь коротко, скорее по долгу службы, а не от души.
— Не волнуйтесь, Тауншенд. Если дойдет до костра или петли, лучше уж я взойду на плаху и принесу себя в жертву, чем увижу гибель хотя бы одного моего прихожанина.
Тауншенд уставился на меня; я ожидал услышать “чепуха” либо учтивое “спасибо” за жертву, которая, как мы оба понимали, никогда не будет принесена, но его серые глаза явственно увлажнились и сверкнули благодарностью; он взял меня за руки. Свеча в плошке, которую я держал одной из захваченных рук, капнула воском на мой большой палец. Не вздрогнув, я дал воску охладиться и застыть.