12 августа этого (1906) года Столыпин сделался предметом покушения: он уцелел, но бомба разрушила часть его виллы на Аптекарском острове, ранила его дочь и убила до 30 жертв. Ответом был изданный через неделю в порядке 87‑й статьи закон об учреждении «военно‑полевых» судов, ставших другой неотъемлемой чертой междудумского режима.
Но главной задачей Столыпина сделалась борьба с остатками разогнанной Думы и забота о том, чтобы история этой Думы не повторилась. Административные мероприятия посыпались прежде всего на личный состав бывших думских депутатов — и особенно спешно против левого крыла Думы.
При самом разъезде их по домам на ближайшей станции к месту жительства их ожидала полиция. А таких видных, как Аладьин, стерегла целая полурота солдат. Аладьин, конечно, ускользнул. Но депутатам‑крестьянам этот исход был недоступен. Их дома окружала полиция; дать отчет избирателям о деятельности в Думе было абсолютно невозможно; попытки прорвать эту блокаду кончались стрельбой, высылкой и тюрьмой. Конечно, в результате население само сделало вывод, кого и за что преследует правительство. С небольшим опозданием Столыпин решился наложить руки и на депутатов, подписавших Выборгское воззвание. Начато было дело о «распространении» путем «составления», и 169 возможных кандидатов во Вторую Думу, в том числе около 120 членов партии к. д., одним этим привлечением были автоматически изъяты из участия в выборах.
Тех нежелательных, которых нельзя было устранить по закону, устраняли путем «разъяснений» закона Сенатом. В том числе «разъяснили» и меня. Моему квартирному цензу, правда, не исполнилось еще законного года; но друзья попытались устроить мне служебный ценз при обществе, печатавшем мои книги. Справиться с моим импровизированным поступлением в «приказчики» было, конечно, нетрудно. После всех этих изъятий и «разъяснений» министр внутренних дел мог торжествовать: «Дума будет безголовая!» Это казалось высшим пределом успеха…
Но мало было убрать из будущей Думы одних. Надо было провести в нее других, желательных. Вскоре после роспуска, в августе, состоялось совещание между Столыпиным и А. И. Гучковым относительно создания правительственного большинства. Естественно, на первое место выдвигались тут «октябристы», и им была обещана поддержка на выборах. Но одних «октябристов» было слишком мало, — как показали уже выборы в Первую Думу. Надо было мобилизовать массы; создать хотя бы их видимость, если их не было налицо. И тут вызвана была на политическую сцену та вторая сила, о которой я говорил, помимо дворянства, — искусственный подбор из среды темного городского мещанства.
Появились «союзы» Михаила Архангела, «русского народа» и т. д. Гучков нашел и лозунг, объединивший представителей «130 000» помещиков с этой «черной сотней»: «пламенный патриотизм». Водружено было, в качестве общего политического девиза, «национальное» знамя. Однако у «масс» были свои пути ко «дворцу», свои «тайные советники» и посредники при царе, и свое сознание политической независимости от дворянства.
Это было время, когда Николай II принимал значки от мнимого «русского народа» и даже поощрял депутатов от извозчиков: всероссийские извозчики (или дворники?), объединяйтесь!
Так складывалось политическое положение тотчас после роспуска Первой Государственной Думы. Как должна была повести себя при таком положении партия Народной свободы? Какой вывод она должна была сделать из своих неудавшихся попыток действовать в соглашении с левыми партиями? Как должно было определиться ее отношение к правительству роспуска Думы? Напомню, что летом 1906 г. еще не выяснились окончательно ни отношение правительства к партии, ни условия созыва следующей Думы. Партия была в известной степени связана актом Выборгского манифеста. Но вступление его в силу было все же обусловлено: формально — неназначением срока следующих выборов, а фактически — степенью активного участия народа в тех санкциях, которыми предлагалось опротестовать правительственные правонарушения. Затем манифест был принят только парламентской фракцией партии, и отношение к нему всей партии еще оставалось формально открытым. С этим последним всплеском революционной волны, так быстро откатившейся в прошлое, нужно было теперь прежде всего рассчитаться, чтобы развязать руки партии для ближайшего будущего.
На летнее время я с семьей поселился на даче возле Териок, за границей Белоострова. Там же поблизости поселился член Первой Думы Герасимов. Выбор места был сделан с умыслом. Собраться в Петербурге членам партии было невозможно; местом наших политических сборищ, более или менее конспиративных, сделалась с этих пор Финляндия. Собрать полный съезд также было нельзя; мы собрали в Териоках партийное совещание, на которое членам полагалось приезжать и приходить поодиночке. Фотография того времени рисует довольно многочисленное наше собрание во время совещания в сосновой роще, возле одного из наших дачных помещений. Здесь мы прежде всего опросили приезжих из разных частей России, насколько можно считать население подготовленным к осуществлению предположенных в манифесте форм пассивного сопротивления.
Только один кн. Петр Долгоруков ответил на этот вопрос положительно: он знает настроение крестьян своего уезда (Суджанского), и они «готовы». Все другие отвечали уклончиво или прямо отрицательно. Мы установили затем, что «конституционный» повод к пассивному сопротивлению надо считать формально отпавшим с назначением выборов во Вторую Думу. Вывод вытекал сам собою. И формально, и фактически Выборгское воззвание теряло свою силу и должно было считаться отмененным.
Предстояло затем решить, с чем пойдет партия на выборы во Вторую Думу. Собрать для этого сокращенное совещание, вроде териоковского, было недостаточно. Нужно было созвать новый съезд. Сделать это в пределах русской территории было явно невозможно. Оставалась та же Финляндия. Центральный комитет остановился на Гельсингфорсе. Гостеприимные к нам финляндцы дали для наших собраний обширное помещение Societetshuset.
Члены партии собрались в значительном количестве, и съезд имел обычный характер. Я, к сожалению, не удержал в памяти даты съезда; протоколы съезда не могли быть напечатаны, так как съезд имел полуконспиративный характер, и я только по воспоминаниям и по позднейшим намекам могу восстановить политическое значение решений съезда. Помню только, что на нем проявила себя вновь довольно значительная «левая» оппозиция; особенно горячи были речи Мандельштама. Но общая линия тактики партии была установлена еще на съезде (III), предшествовавшем открытию Первой Думы: его решения мы считали выполненными в этой Думе, насколько позволяла обстановка. Однако теперь эта обстановка глубоко изменилась, и тем, кто хотел продолжать линию строго парламентской деятельности в будущей Думе, предстояло идти дальше по пути приспособления к новым условиям. Позиция была тем более невыгодная, что позади стояла наша партийная святыня, принятая Думой и ставшая национальной: адрес Первой Думы, нами проведенный и содержавший все наши прежние desiderata.
С другой стороны, вновь выдвинулся в Первой Думе и приобрел известную реальность коренной вопрос и основная предпосылка парламентской деятельности в нашем смысле: создание ответственного министерства, опирающегося на прочное большинство Думы. Наконец, мы должны были считаться с нашими законопроектами, рассчитанными на законодательное осуществление нашей политической и социальной программы. А революция быстро шла на убыль, как бы ни старались мы держать высоко наше знамя. При условии этого убывания результат будущих выборов и имеющая сложиться во Второй Думе обстановка парламентской деятельности представлялись мне в довольно мрачном свете. Никакой надежды на продолжение работы хотя бы в прежнем виде у меня не было. Но надежды эти сохранялись в нашем левом крыле. Не помню, к этому ли Гельсингфорсскому съезду относилось шутливое замечание Винавера, что от «крыльев» у партии остались только «перья». Помню только, что прения на съезде, приведшие к этой неизбежной операции над «крыльями», были очень бурные, операция была болезненная, и производить ее — и нести одиум за нее — пришлось, главным образом, мне.