Так все и вышло. Николай II уступил — и затаил обиду. Упомянутые противники Столыпина были уволены в отпуск до 1912 года. И хотя «октябристы» тотчас же внесли отвергнутый Государственным Советом проект обратно в Думу, Столыпин предпочел «разрубить узел» в порядке трехдневного роспуска законодательных учреждений и проведения закона по статье 87‑й. Исполнилось и предсказание царя Столыпину, что Государственный Совет и Дума с этим не примирятся. Гучков демонстративно сложил с себя обязанности «посредника» между Думой и правительством, мотивировав свой уход с председательского места тем, что его роль была основана на взаимном доверии, теперь нарушенном. Это совершилось, конечно, гораздо раньше, — что не помешало Думе и позже остаться послушной. Но Гучкову нужно было выйти самому из фальшивого положения, установив точную дату личного формального разрыва. Четыре оппозиционные фракции в самый день указа о роспуске, 14 марта, внесли запросы о незакономерности указа, и мне пришлось мотивировать запрос нашей фракции. Объяснения Столыпина в заседании 27 апреля были признаны неудовлетворительными и его акт — незакономерным. Большинством 202 против 82 Дума приняла формулу недоверия, выработанную при нашем непосредственном участии. Государственный Совет — особенно в речах Витте и М. М. Ковалевского — признал деление на национальные курии идеей антирусской и антигосударственной.
От демонстрации до дела было, конечно, еще далеко. Это сказалось прежде всего на выборе заместителя А. И. Гучкова. Выбран был большинством Думы, в качестве правого «октябриста», М. В. Родзянко. Послушание Думы было проявлено в том, что думская сессия была насильственно прекращена новым председателем как раз перед наступлением срока, когда, по закону, Столыпин должен был внести проведенный по ст. 87 закон в Думу. А затем — Третья Дума просто позабыла о своем праве нового рассмотрения закона…
С личностью М. В. Родзянко на видном посту председателя Думы мы встречаемся здесь впервые — и она провожает нас вплоть до наступления революции. Незначительная сама по себе, она приобретает здесь неожиданный интерес. И прежде всего естественно возникает вопрос, как могло случиться, что это лицо, выдвижение которого символизировало низшую точку политической кривой Думы, могло сопровождать эту кривую до ее высшего взлета.
М. В. Родзянко мог бы, поистине, повторить про себя русскую пословицу: без меня меня женили. Первое, что бросалось в глаза при его появлении на председательской трибуне, было — его внушительная фигура и зычный голос. Но с этими чертами соединялось комическое впечатление, прилепившееся к новому избраннику. За раскаты голоса шутники сравнивали его с «барабаном», а грузная фигура вызвала кличку «самовара». За этими чертами скрывалось природное незлобие, и вспышки напускной важности, быстро потухавшие, дали повод приложить к этим моментам старинный стих:
Вскипел Бульон, потек во храм…
«Бульон», конечно, с большой буквы — Готфрид Бульонский, крестоносец второго похода.
В сущности, Михаил Владимирович был совсем недурным человеком. Его ранняя карьера гвардейского кавалериста воспитала в нем патриотические традиции, создала ему некоторую известность и связи в военных кругах; его материальное положение обеспечивало ему чувство независимости. Особым честолюбием он не страдал, ни к какой «политике» не имел отношения и не был способен на интригу. На своем ответственном посту он был явно не на месте и при малейшем осложнении быстро терялся и мог совершить любую gaffe (неловкий поступок). Его нельзя было оставить без руководства, — и это обстоятельство, вероятно, и руководило его выбором. За ним стояла небольшая группа октябристских «лидеров» во главе с главным оракулом, Никанором Вас. Савичем, игравшим роль йminence grise («серого кардинала»).
Об уме Савича, его знании людей, умении находить выход из трудных положений и хранить «генеральную линию» фракции ходили, быть может, преувеличенные толки в Думе. Сам он держался в стороне, молчал и хитро улыбался, храня свой политический анонимат. В исключительных случаях Haupt‑und Staats‑Actionen (высшие государственные действия) выступал Гучков, не потерявший еще своего авторитета. Но вся октябристская комбинация явно шла насмарку, и члены фракции с тревогой ожидали приближения выборов, не зная, у кого придется перестраховаться, чтобы не потерять поддержки очередного начальства.
Настоящими хозяевами положения чувствовали себя националисты, во главе с Балашовым, и продолжали свои антисемитские и антиинородческие оргии. Но с тех пор, как Столыпин пошатнулся и его пребывание у власти признавалось кратковременным, и националисты, и чистые «черносотенцы» должны были занять позицию выжидания грядущих перемен. По острому выражению Пуришкевича, Дума «гнила на корню».
7. Der Mohr kann gehen (Убийство Столыпина)
После мартовского кризиса Столыпин, по показанию Коковцова, стал «неузнаваем». Он «как‑то замкнулся в себе». «Что‑то в нем оборвалось, былая уверенность в себе куда‑то ушла, и сам он, видимо, чувствовал, что все кругом него, молчаливо или открыто, но настроены враждебно». Коковцову он заявил, что «все происшедшее с начала марта его совершенно расстроило: он потерял сон, нервы его натянуты и всякая мелочь его раздражает и волнует. Он чувствует, что ему нужен продолжительный и абсолютный отдых, которым для него всего лучше воспользоваться в его любимой ковенской деревне». Он получил согласие государя передать все дела по Совету министров Коковцову и только просил последнего непременно приехать в Киев, где готовилось открытие памятника Александру II и предполагался прием земских гласных от западного края, только что выбранных по закону Столыпина.
Приехав в Киев 28 августа, Коковцов застал Столыпина в мрачном настроении, выразившемся в его фразе: «Мы с вами здесь совершенно лишние люди».
Действительно, при составлении программы празднеств их обоих настолько игнорировали, что для них не было приготовлено даже способов передвижения. На следующий день Столыпин распорядился, чтобы экипаж Коковцова всегда следовал за его экипажем, а 31‑го он предложил Коковцову сесть в его закрытый экипаж — и мотивировал это тем, что «его пугают каким‑то готовящимся покушением на него» и он «должен подчиниться этому требованию». Коковцов был «удивлен» тем, что Столыпин как бы приглашает его «разделить его участь»…
Нельзя не сопоставить с этим каких‑то более ранних «предчувствий» Столыпина, что он падет от руки охранника.
Так разъезжали по городу оба министра два дня — и вместе приехали вечером 1 сентября на парадный спектакль в городском театре. Коковцов сидел в одном конце кресел первого ряда, а Столыпин в другом — «у самой царской ложи». Во втором антракте Коковцов подошел к Столыпину проститься, так как уезжал в Петербург, — и выслушал просьбу Столыпина взять его с собой: «Мне здесь очень тяжело ничего не делать». Антракт еще не кончился, и царская ложа была еще пуста, когда не успевший выйти из залы Коковцов услышал два глухие выстрела.
Убийца, «еврей» Богров, полуреволюционер, полуохранник, свободно прошел к Столыпину, стоявшему у балюстрады оркестра, и так же свободно выстрелил в упор. Поднялась суматоха; Столыпин, обратясь к царской ложе, с горькой улыбкой на лице, осенил ее широким жестом креста — и начал опускаться в кресло. Государь появился в ложе, около которой с обнаженной шашкой стоял ген. Дедюлин; оркестр заиграл гимн, публика кричала «ура», и царь, «бледный и взволнованный, стоял один у самого края ложи и кланялся публике». Столыпина выносили на кресле; толпа повалила преступника на пол, потом полиция увела его. Начался разъезд…