Этому соответствовала и тактика Союза. Для нее уже никаких обязательных директив не существовало. Именно в тактике и сказалось сразу же преобладание левых элементов в Союзе. Уже после ноябрьского земского съезда 1904 г. — и под видом осуществления его постановлений — Союз дал директиву — устраивать на эти темы повсеместные банкеты. Самое название «банкетов» напоминало тот период царствования Людовика‑Филиппа, когда начиналась открытая борьба, закончившаяся свержением июльской монархии. Требования банкетов — и самой программы Союза далеко выходили за пределы одиннадцати пунктов решений земского съезда. В горячих речах ораторов банкетов уже упоминалось и всеобщее избирательное право, и Учредительное Собрание. В те месяцы все это покрывалось тем общим приподнятым настроением, созданию которого и были посвящены банкеты. Будущий левый кадет Обнинский в заграничном издании книги «Последний самодержец» очень метко характеризует это настроение, как «крики измученных людей, объединявших разные круги населения скорее по чувству, нежели по рассудку». «Получалась иллюзия полного единодушия русского общества», говорил он; «смешивалась общая ненависть к чиновничеству с единством политических и социальных идеалов». «Общество, видимо переучитывая свои силы, набиралось смелости». «Иллюзия» и «смелость», как вступительные шаги к борьбе, быть может, были полезны и даже необходимы.
Но «симуляция наличности революции, бывшей на деле только в зародыше», по заключительной формуле того же Обнинского, могла стать опасной. Продолжение ораторских эксцессов, в подражание эпохе Луи‑Филиппа, могло привести к тем же печальным последствиям, какие сказались в дальнейших событиях той же эпохи. Не знаю, как бы я нашел свое место среди наших застольных ораторов, если бы приехал к «банкетам».
Союз Освобождения, все еще во время моего отсутствия, продиктовал и следующий шаг, гораздо более важный для широкой организации общества. Еще до ноябрьского земского съезда, постановлением 20 октября 1904 г., Союз решил «начать агитацию за образование союзов адвокатов, инженеров, профессоров, писателей и других лиц либеральных профессий, организацию их съездов, выборы ими постоянных бюро и соединение этих бюро, как между собою, так и с бюро земских и городских деятелей, в единый Союз Союзов». За отсутствием деления общества на политические партии, мысль организовать его по профессиям была очень удачна. Конечно, лишь в момент общего приподнятого настроения могли получиться группировки, более или менее одинаковые по политическому настроению. В них бесформенное политически русское прогрессивное общество получало возможность впервые объединиться не только идейно, но и формально. Это был метод, к которому я вполне мог присоединиться, как к первичной и переходной стадии политической организации, которую я считал неизбежным предварительным условием всякой свободной политической жизни. Но поспешное слияние отдельных групп в единый Союз Союзов уже таило в себе заднюю мысль — централизовать все движение в Петербурге и монополизировать его проявления.
Надо прибавить, что в той же неопределившейся обстановке получилась и первая политическая уступка царя. 18 февраля 1905 г., несколько дней спустя после бомбы Каляева, разорвавшей на куски московского генерал‑губернатора в. к. Сергея Александровича, был опубликован рескрипт заместителю Святополк‑Мирского, Булыгину, о созыве «достойнейших, доверием облеченных, избранных от населения людей к участию в предварительной разработке и обсуждению законодательных предположений» — разумеется, «при неизменном сохранении незыблемости основных законов империи».
Важнее этой маленькой уступки, не выходившей за пределы прежних, неосуществившихся попыток этого рода, был для русского общества секретный циркуляр министра вн. дел «не препятствовать существующим общественным и сословным учреждениям» и т. д. «подвергать своему обсуждению предположения по вопросам, касающимся усовершенствования государственного благоустройства» и т. д. Публика истолковала этот циркуляр, как разрешение публично обсуждать вопросы государственного устройства, а растерявшаяся полиция подтвердила это толкование своим временным невмешательством. Общество получило, таким образом, возможность высказаться уже не в «явочном» порядке, установленном практикой Союза, а квазилегально.
В итоге своих впечатлений от деятельности Союза Освобождения, наблюдая его растущие успехи в среде, готовой действовать по его высокому камертону, видя его быстро расширяющееся влияние и связи, я уже не мог не почувствовать, что здесь дело может дойти скорее до политической конкуренции, нежели до сотрудничества. Исходившее из этого центра влияние я, во всяком случае, не мог контролировать, а должен был или подчиняться и ассимилироваться, или вступить в открытую борьбу. Я не мог еще установить для себя, где пройдет граница нашего взаимного согласия, но постоянно чувствовал приближение к этой границе со стороны освобожденцев. Вообще — и раньше — интеллигентский tonus Петербурга, где создавался правящий центр Союза Союзов, был для меня слишком левым, слишком отвлеченным, слишком абстрактно‑теоретическим. И мое внимание невольно переходило к Москве, моей старой родине, где я чувствовал себя более самим собой, более свободным от навязанных извне влияний и принятых заранее решений. Что представляла из себя Москва? Какие перемены произошли в ней за время моего десятилетнего отсутствия?
На первое время в университетских, журналистских, политических кругах, более мне близких, я больших перемен не заметил. Несколько опустел тот наш московский литературный и профессорский круг, который так незаслуженно‑злобно и карикатурно был изображен потом Андреем Белым.
Но по‑прежнему университет, журнал, газета, наука занимали в Москве то первое место, которое в Петербурге принадлежало придворным, сановным и военным кругам. Это, так сказать, самодовление Москвы создавало больше уверенности в себе, больше душевного равновесия и спокойствия в среде интеллигенции, чем в вечно тревожном и нервном, вечно куда‑то спешащем Петербурге. Даже традиционная оппозиционность Москвы к правительственным веяниям не принимала того острого характера, какой близость власти сообщала петербургской интеллигенции. Социальные элементы Москвы, купеческие и дворянские, ближе стояли друг к другу — и к своей интеллигенции: это давало московскому обществу характер большего культурного и политического единства, чем это было в Петербурге и на русских окраинах. В Петербурге все усиливающуюся политическую роль играло рабочее движение: здесь находились и руководившие им идейные кружки. В Москве элемент беспокойства проявлялся, главным образом, в студенческих волнениях, которые уже вошли в традицию и получили даже руководящее значение в России. В Петербурге вырабатывались политические программы; в Москве научно и систематически разрабатывались законодательные проекты, которые — Москва в это твердо верила — когда‑нибудь осуществятся в порядке радикальной, но благоразумной и мирной реформы. Москва не любила, чтобы ее заранее беспокоили.
За десять лет моих скитаний я не был в Москве ни разу, если не считать переезда с вокзала на вокзал, из одной ссылки в другую, из Рязани в Болгарию. Переезжая теперь с Николаевского вокзала к Никитским воротам, где приютил меня мой будущий оппонент слева, адвокат М. Мандельштам, я местами не узнавал Москвы: так она перестроилась. Новые веяния, благодаря московскому купечеству, внесли яркую струю в московскую архитектуру.