Тогда почему при таком челночном способе восприятия вещей кажется, что эти недавно образовавшиеся, но давно наметившиеся страны, места, которые были местами («Самый дальний Запад», «Земля под ветром») тысячу лет, но стали централизованными или полуцентрализованными государствами («Аль-Макзан», «Протекторат Марокко», «Аль-Мамлякат аль-Магрибия», «Матарам», «Oost Indië», «Republik Indonesia») в лучшем случае несколько сотен лет назад, в любой точке этой раздробленной линии времени демонстрируют определенный характер, напоминающий и дополняющий то, что, казалось бы, происходило раньше, и предваряющий и предвещающий то, что, как кажется, произойдет позже? Почему, несмотря на множество перемен, резких и глубоких – свержения династий, расцветы торговли, вторжения иноземцев, технологические преобразования, смены веры, – они каким-то образом обнаруживают некий устойчивый аспект, который не могут не замечать, как бы их это ни злило («почему, ну почему мы всегда одни и те же?»), даже самые раскрепощенные и идущие в ногу со временем граждане, помешанные на развитии, современности и отказе от традиций? Этот феномен нам всем хорошо знаком по лучше задокументированным обществам – Англии при Елизавете I и при Елизавете II, Японии при Токугаве и сегодня, – где его достаточно объясняет, как нам кажется, очевидная преемственность истории, ды2ры в которой залатаны гениальными энциклопедистами и учеными с помощью бесчисленных подробностей. Когда мы встречаем этот феномен в хуже задокументированных обществах, где кривую фактов сложнее выпрямить, это говорит о том, что здесь кроется что-то гораздо большее.
Преемственность здесь – в той мере, в какой она существует, – это не преемственность события, не невероятная цепочка неоднозначных причин, и не преемственность сущности, не фиксированное внутреннее качество, которое дрейфует сквозь время. Это преемственность политической задачи: в Марокко – выстроить что-то похожее на управление на основе локально укорененных отношений личной лояльности; в Индонезии – выстроить его же на основе разнородных и конкурирующих коллективных идентичностей. С тех пор (начало одиннадцатого и конец двенадцатого века) как Альморавиды
45 и Альмохады
46 двинулись, по пути собирая сторонников и рассеивая противников, из компактных пальмовых рощ Предсахары и узких долин Антиатласа на север, к атлантическим равнинам, Средиземному морю и Андалусии, или с тех пор, как (в 1300-х) государство Маджапахит с берегов нитевидных рек северо-восточной Явы провозгласило свою духовную власть над шестой частью Азии, каждая из стран представляла собой поле разнообразных провинциализмов, время от времени совершавших экспансию. Когда бы и куда бы вы ни заглянули в Марокко, вы обнаружите региональные движения, которые идут вперед, отступают назад или топчутся на месте, а в Индонезии увидите культурно обособленные сообщества, которые расширяются, уменьшаются или защищаются. Длятся, или по крайней мере долгое время длились, не страны. Страны – это бездвижные территории, где сталкиваются амбиции. Длится то, с чем они имеют дело: разнообразие, дисперсия и неимоверное упорство безусловной преданности – индивидам, силе характера в одном случае и «мы», силе подобия в другом.
* * *
Если взглянуть на политическую генеалогию Марокко и Индонезии – опять же практически в любой точке, – там обнаружится тот же контраст между политикой седк, игрой персонажей, большинство из которых действуют решительно и практически все – мужчины, и политикой суку, игрой народов, по-разному реагирующих на попытки поглотить их со стороны более крупных образований, – до введения европейского правления, когда все были соперниками и каждый сам по себе; в период обманчивого расцвета протектората или Нидерландской Ост-Индии, когда анклавная модернизация и расовая иерархия казались (по крайней мере для властей и в течение какого-то времени) правильными, естественными, ясными и постоянными; или когда им на смену пришли планирование, инвестиционная политика, программы помощи и авиалинии современного государства. В 1520, 1925 или 1986 году механизм различается, как и отдельные способы его применения. Но эмоции, стоящие за ним, те же или почти те же самые.
В 1520 году (если взять за точку отсчета год, достаточно далекий, чтобы можно было говорить о традиционности, и достаточно близкий, чтобы сойти за предтечу настоящего) в Марокко в Фесе царствовала умирающая племенная династия, подтачиваемая внутри города сектантскими разногласиями между религиозными деятелями, а за пределами города – цепной реакцией мятежей, поднимаемых различными авантюристами. На юге среди гор зарождалось суфийское движение, лидеры которого, получив контроль над караванными путями и работорговлей с Суданом и объявив себя возродителями, святыми и потомками Пророка, отправились на север, сначала в Марракеш, затем в Фес и наконец к своим собственным предательствам и распрям. Португальские (и генуэзские) торговцы людьми окопались в мрачных крепостях, снабжавшихся с моря, вдоль побережья Атлантического океана; испанские (и генуэзские) торговцы людьми окопались, чуть менее основательно, вдоль Средиземного моря. Османские наемники, служившие то одному, то другому местному претенденту, надвигались с алжирского востока. Религиозный город-государство пытался, по большей части тщетно, выдавить христиан из гор на севере. Вооруженные аскеты, окутанные святостью, знаменитые марабуты, наносили удары из укрепленных святилищ, разбросанных по Атласам, Рифу, степям и плоскогорьям. А на востоке Предсахары, среди остатков Сиджильмасы – легендарного торгового центра в пустыне, который когда-то связывал Каир с Тимбукту, – появились слабые проблески того, чему суждено было стать спустя полтора столетия нынешней монархией, Алавитами.
Такая степень политической дисперсии в стране, которая составляет в лучшем случае тысячу километров в длину и вдвое меньше в ширину, окружена, в своем калифорнийском уединении
47, горами, пустынями, пустошами и морями и, несмотря на разнообразие микросред (также довольно калифорнийское), не так уж плохо внутренне связана, немного необычна, даже для Марокко. Но не так уж сильно. Середина семнадцатого века, конец восемнадцатого и начало двадцатого выглядят почти неразличимо – меняется только оружие. Общим лейтмотивом остается сонм самоуверенных имяреков, сельских и городских, религиозных и военных, купеческих и потомственных, образованных и простонародных, оседлых и странствующих, которые ждут благоприятного момента, чтобы создать коалицию, впрочем с частичным, неполным и кратковременным успехом. И этот лейтмотив не остался в прошлом.
Даже после начала восемнадцатого века, когда династия Алавитов, к тому времени находившаяся в Мекнесе, своем первом замке, организует нечто похожее на профессиональную армию, или после середины девятнадцатого века, когда, втянувшись наконец в фесскую дипломатию, она организует нечто похожее на нормальный управленческий аппарат, базис власти остается личным, хрупким, ситуативным и рассредоточенным. Для европейцев, теперь все больше англичан и французов, влюбленных в легитимность, централизацию и субординацию, это выглядело как мавританский декаданс, восточное извращение естественного порядка и превосходное оправдание для вмешательства (которое они и так в любом случае осуществляли) и исправления положения вещей.