Произошло это при следующих обстоятельствах. В город с внезапным визитом прибыл свежеиспеченный глава государства. В авральных условиях первый секретарь обкома успел лишь одно: украсить свежепостроенный павильон огромных размеров, в котором предполагалось разместить чешский луна-парк, подобающе гигантским плакатом «Интенсификация-90». Потемкинская деревня Горбачеву понравилась, Зайкова забрали в Москву, а академические отпрыски, радуясь неиссякшему кладезю, принялись разводить коз. По мере того как шли сначала перестройка, а потом реформы, козы из декоративных животных превращались в сугубо утилитарных. Порой их с вечера поили водкой, а с утра опохмелялись козьим молоком весьма специфического градуса.
И тем не менее. Впервые за всю сознательную жизнь я (и многие, должно быть, подобно мне и наравне со мной, но говорить здесь уместно только о себе) ощутил, что живу единой жизнью со своей страной, со своим государством, а вовсе не нахожусь во внутренней эмиграции, а раз так, то и несу свою долю ответственности за происходящее. Конечно, выход (или возвращение) из внутренней эмиграции произошел не вдруг — это был длительный многоэтапный процесс со своими взлетами и падениями, надеждами и разочарованиями, со всевозможными завихрениями и девиациями, но «процесс пошел»… И удивляли, раздражали, бесили меня почему-то вовсе не «плохо перестраивающиеся» партийные бонзы типа Егора Лигачева и будущих гэкачепистов, а, наоборот, слишком уж откровенные шалтаиболтаи и перевертыши вроде… но имена тут подставит каждый, и, не исключено, каждый — свои. И, прежде всего, возмущали — и наглостью, и слепотой — «прорабы перестройки». Потому что приметы беглого преступника они, подобно Гришке Отрепьеву, искажали, зачитывая вслух так, чтобы справедливое подозрение ни в коем случае не пало на них самих. Нет, на меня они, впрочем, тоже не указывали — и комплекс отца Варлаама начал проявляться и развиваться вовсе не из инстинкта самосохранения. Скорей уж — из инстинкта коллективного самосохранения. Становилось ясно: эти и пристава обдурят, и с поляками сговорятся, и Москву возьмут, а потом сожгут — дай им только волю.
Осенью 1989 года я написал, а в июне 1990-го демократ Никольский дерзнул напечатать у себя в «Неве» статью «После поражения», в которой впервые декларировался ряд мыслей, одни из которых вскоре стали тривиальными, другие — заведомо или по глупости недопонятыми, а третьи не удалось тогда додумать до конца и мне самому. Как сказал кто-то из великих физиков века: у меня мало новых мыслей. У меня есть практически только одна. И заключается она в том, что все прочие мысли не додуманы до конца.
В статье декларировалось следующее: СССР проиграл третью мировую войну. Точнее, проиграл войну, шедшую с октября 1917-го и проводившуюся — одновременно и попеременно — то на внешних фронтах, то на внутреннем. Война эта имела горячие и холодные фазы, оставаясь в принципе одной и той же. Поражение определилось в середине восьмидесятых по итогам так называемой холодной войны. Тем не менее это было военное поражение, а не идеологическое: СССР проиграл превосходящим силам Запада, а не социализм — капитализму (о чем тогда, начиная с Ларисы Пияшевой под псевдонимом Попкова, уже кричали из каждой подворотни). «Страшная она была, небывалая, — написал я об этой войне в 1989 году, — и последствия ее предстоит преодолевать не одно десятилетие. Но чтобы преуспеть в деле восстановления и созидания, нам придется, хотим мы этого или нет, пойти по пути потерпевших сокрушительное военное поражение государств». И дальше в статье — в рамках того, что сегодня звучит невыносимо банально, — набрасывалась идеалистическая картина некоего «плана Маршала»: «Они, превозмогая себя, протягивают руку за подаянием — и былые противники, нынешние победители, подают им. Они залечивают раны, они трудятся, они строят. Раны продолжают болеть, открываются новые, они учатся врачевать и новые. <…> Сперва на них смотрят со злорадством, потом с сожалением, потом с любопытством и, наконец, с изумлением. И начинают учиться уже у них. Западногерманское чудо произошло после военного поражения. Японское чудо произошло после военного поражения. Произойдет ли советское чудо? Или развяжем гражданскую войну, чтобы набраться сил для очередной мировой? Для четвертой?»
Прелесть, правда? Профессор Капица перевел статью на английский и доложил в сентябре 1990-го на Пагуошской конференции в Лондоне. То ли Бжезинский был за, а Киссинджер против, то ли наоборот, — он мне рассказывал, но я почему-то забыл. Зато поддержал статью на Пагуошской конференции Роберт Макнамара, это я помню точно. Еще ее перепечатали в Германии и зачитали по общегерманскому радио — немцам такое должно было понравиться наверняка. Затем многие — чуть ли не все сразу — принялись говорить то же самое. Без ссылок на меня — слава богу, без ссылок, потому что мне тогдашней наивности вскоре стало стыдно. А в августе 1994 года, оказавшись за одним столиком со мной в столовой коктебельского Дома творчества, писатель, фермер, сенатор (не знаю, в какой из ипостасей он нелепей) и выжига Черниченко перед очередным многокилометровым заплывом в Орджоникидзе, которые он, поступаясь, как и положено демократу, принципами, предпочитал сезонным полевым работам, важно поучал меня моими же собственными словами: мы, мол, проиграли мировую войну, и поэтому нам нечего рыпаться. «Плывите-плывите, — ласково отвечал я ему. — Кому суждено быть повешенным, тот не утонет».
Главное в статье — поражение страны от страны, группы государств от группы государств, а вовсе не одного общественного строя от другого, — так и осталось, впрочем, нерасслышанным. Не додумал же я тогда до конца три вещи. Первая — позиция Запада, прежде всего, США: жесткий курс на ликвидацию СССР, а затем и России, а вовсе не на восстановление и обновление. В свое частичное оправдание отмечу, что тогда это не вполне отчетливо осознавали (да и замышляли) в самих США: такой курс, сводящийся к логике анекдота «Офицеры с дам денег не берут» (на вопрос дамы: «А деньги?») или «Мало ли чего я на тебе обещал!» (в ответ на: «Поручик, вы обещали на мне жениться!»), окончательно определился много позже: лишь поддержка Западом Ельцина осенью 1993 года предъявила миру двойной стандарт во всем его, так сказать, великолепии.
Вторая моя мысль была впоследствии подхвачена Александром Яновым (в начале девяностых, если кто забыл, носившегося с идеей о некоем медном кабеле невероятной длины и сечения под всей территорией СССР — найдем мы этот кабель и сразу решим все экономические проблемы. Под этот кабель «американскому специалисту» удалось тогда просочиться в самые высокие московские кабинеты, занятые молодыми «ворюгами», еще не успевшими превратиться в «кровопийц»). После Первой мировой войны Америка плохо помогла Германии и Японии, написал впоследствии (в книге «После Ельцина») Янов, — и поплатилась за это Второй мировой войной. А после Второй — помогла «хорошо» — и теперь ни Германия, ни Япония не представляют ни для кого (то есть, конечно же, для той же Америки) угрозы. По мысли Янова, при Ельцине следовало точно так же «помочь» и России.
Примерно так же — и столь же ошибочно — рассуждал в 1989 году и я. На самом деле проблема заключается не в размерах и сроках помощи, а в природе понесенного той или иной страной поражения. Модель плана Маршала (или его аналога для Японии) осуществима не просто в побежденной стране, но в стране, подписавшей безоговорочную капитуляцию и, как следствие этого, оккупированной. Так обстояло дело с Германией и с Японией в 1945 году, но не так — в 1919-м. Не так обстояло дело и с СССР (Россией) во второй половине восьмидесятых — не так обстоит и до сих пор — наше поражение сокрушительно, но капитуляция не безоговорочна, — мы рухнули стоя, рухнули, не выпуская из рук ни бомб, ни ракет, — и даже перейдя с позиций одного из двух правителей мира на куда менее престижную роль ядерного шантажиста и террориста (в перспективе), сохраняем возможность если и не заставить с собой считаться, то по меньшей мере отвадить и охолонить желающих довести нас до белого каления. А значит, реформы по плану Маршала (или по людоедским наметкам Гайдара) у нас не прошли бы в любом случае.