В «Постскриптуме» я напечатал статью «Похороны Гулливера» — наверное, лучшую изо всего, что написал о литературе.
Однажды в московском метро перехватила мою руку, сжимающую жетон, контролерша:
— Да вы что? Вы давно уже безжетонного возраста!
Безжетонный возраст начинается в шестьдесят, мне было тогда пятьдесят, но не в этом дело. В метро я нырнул, чтобы отправиться не куда-нибудь, а в журнал «Юность», — в пятьдесят лет меня туда наконец начали всячески зазывать. Услышав про возраст и жетон, я устыдился, отправился пить, а в «Юность» прибыл только назавтра.
Московским журналом — и шире: московским прибежищем — стала для меня «Новая Россия». Она же — еще на моей памяти — журнал «Воскресенье». Она же — но несколько раньше — знаменитый «Советский Союз». Нынешнего главного редактора и моего теперешнего друга драматурга Александра Мишарина назначил в журнал еще М. С. Горбачев.
Журнал вышел на меня в августе 1993-го (по статьям в «Независимой газете»). А личное знакомство состоялось в ноябре: всего через пару месяцев, но целую эпоху — гибель которой так оперативно осветило «Си-эн-эн» — спустя. Тогда, после 4 октября, люди менялись, перерождались и всячески мимикрировали рекордными темпами. Со многими приходилось знакомиться заново — или переставать раскланиваться уже навсегда. Помню, как позвонил мне в середине октября знакомый до того лишь по газетным статьям Глеб Павловский; помню, как читал я тогда того же Павловского, да Дмитрия Фурмана, да, пожалуй, больше никого. Помню, как писал сам, — но меня тогда не печатали.
В «Воскресенье» меня встретили — есть такое неуклюжее словцо — единочувственники. Притом, что жизненный опыт советского барина и богача Мишарина, академического ученого Гусейнова, критика Воронцова, каждый по отдельности и все вместе, разительно отличался от моего. Да и не той внешности, не тех манер, не тех повадок я человек, чтобы встречать меня с широко раскрытыми объятьями. Тем не менее все так и случилось. «А как это вы осмелились послать статью в совершенно незнакомый вам журнал?» — спросил у меня Мишарин. «Ну, я вас не знал, но вы-то меня по статьям знали, на это я и сориентировался», — ответил я.
Я вошел в редколлегию журнала, принялся собирать для него питерские материалы (что получалось у меня не очень удачно: звонить людям по телефону я не люблю, а постоянное место моего «дежурства» — кафе Дома писателя — сгорело вместе с домом), у меня появилось место, куда можно было писать постоянно. И, разумеется, это тоже был своего рода депозитарий. Роскошный и дорогой журнал читали те, кому его дарили сотрудники и авторы, да еще — зарубежные подписчики; дарили его, правда, многим. Я напечатал здесь порядка двадцати статей: «Антиподы. Гайдар и Явлинский», «Потаенная диктатура гегемона», «Дай им цену, за которую любили», «Доктрина радикального центризма», «Парламент и пресса: две ветви гласности», «Юдофобия: обратная связь» (эта статья актуализированно пересказана в настоящей книге), «Чечня: в зеркале Иудейской войны», «Виртуальная реальность выборов», цикл аналитических фельетонов «Паноптикум», да и многое другое. Тот, кто возьмется прочитать их подряд и сравнит с датами публикации, обнаружит, что я — чисто тематически, но отчасти и идейно — опережаю публицистический мэйнстрим на три-четыре года, причем не забегаю вперед и сижу на кочке, дожидаясь отставших, а именно сохраняю дистанцию, определяемую, как у турок, не пространством, а временем. Вот сейчас, например, ищет, да никак не может найти философию центризма Юрий Лужков со товарищи. А чего же проще? Смотри «Новую Россию» (1994, № 1): цель должна быть умеренной, а средства — радикальными, только и всего. Я втиснул эту мысль в тридцать машинописных страниц: я ведь редукционист.
В октябре 1993-го (а на деле, конечно, раньше) общественная мысль разлетелась на два обломка. Это были либерал-угодническая, сервильная, проельцинская мысль — и оголтело, почвеннически оппозиционная. Островком здравого смысла — чуть ли не единственным — оставался журнал «Новая Россия». А потом… Потом на позиции нашего журнала принялись один за другим переходить все подряд, кроме, разве что, «Знамени», «Нового времени» и старо-новых «Известий». Нас не то чтобы догнали (хотя журнал, в отличие от меня, действительно предпочитал статику, предпочитал философию длительной укрепленной точки), нас обступили запыхавшиеся на бегу люди с воровато поблескивающими глазками и сделали вид, будто они тут стояли всегда. А нас не то чтобы не стояло — ладно, вы тоже, но после нас… А люди нас обступили хоть и запыхавшиеся, но тренированные. Талантливые. Ко всевозможным рывкам, переворотам в положении «вис» и кульбитам привычные. «Куда нам с вами до них, Александр Николаевич?» — говорю я Мишарину. «Да и надо ли?» — меланхолически отвечает он.
Сотрудничество с «Новой Россией» — при всем одиночестве бегуна на длинные дистанции и всем страхе вратаря перед одиннадцатиметровым — стало для меня единственным в своем роде опытом группового противостояния (как правило, я противостою в одиночку — и как раз группам, а если и появляется у меня самого «группа поддержки», то остается — по собственной воле — глубоко законспирированной). К сожалению, я не сумел воспользоваться этим «на всю катушку» — да и помочь журналу как следует не сумел. И, как всегда, мог бы привести в свое оправдание множество веских причин, но тем не менее… Журнал оказался на грани закрытия — и чтобы избежать этой участи, по сути дела пожертвовал собственным зданием — старинным особняком в Петровском переулке. Имелся, конечно, вариант: «лечь» под московского мэра, с которым мы, к тому же, связываем те немногие надежды, которые еще остаются, — но это «не наш метод»… В тяжелом осеннем (1998 года) разговоре Мишарин впервые за все годы знакомства расценил общую ситуацию как беспросветную. В утешение — нам обоим — я привел урок, извлеченный из шахмат: сдаваться не стоит и в проигрышной позиции, когда у тебя практически отсутствуют разумные ходы, — ведь ходить придется и твоему противнику, а каждый его ход, пусть и полезный, пусть объективно выигрывающий, предоставляет тебе новые возможности… Но таким оптимистом я бываю только в разговоре с человеком отчаявшимся…
Впрочем, я привел в журнал молодого (по общепринятым меркам) питерского поэта Анджея Иконникова-Галицкого — и этот романтик и визионер превратился здесь в блестящего очеркиста. И напечатал пять лет назад другого питерского поэта — покойного ныне Льва Васильева, своего университетского однокашника, успев выдать ему единственный за всю жизнь литературный гонорар. Пишу не из похвальбы; скорее, напротив, — чтобы проникнуться логикой тех, кто, в отличие от меня, никогда не брезговал — пусть и понимаемой в самом широком смысле — службой: не так-то уж они, наверное, плохи.
Что возвращает нас к истории с другим журналом — питерской «Звездой», — любовь с которой у меня как раз не сложилась. Хотя казалось бы… Лет двенадцать назад я познакомился с колоритнейшим литературным забулдыгой — тогдашним завотделом критики журнала «Звезда» литературным критиком Адольфом Урбаном, окруженным, как водится, шестерками, с которыми он, впрочем, по причине перманентного и по временам позорного пьянства настолько не держал дистанцию, что они — с некоторой натяжкой, но тем не менее, — могли считать себя его друзьями и собутыльниками. Самую симпатичную из шестерок — довлатовского и всеобщего приятеля Андрея Арьева, не то экскурсовода, не то начинающего литературного критика, — Адольф Адольфович сумел пристроить литсотрудником все в ту же «Звезду».