Книга Двойное дно, страница 39. Автор книги Виктор Топоров

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Двойное дно»

Cтраница 39

Появился юный критик,
Привлекательный на вид.
Это старый паралитик,
Всем известный инвалид.

Впоследствии, когда я в сорок лет дебютировал в печати на поприще критики, друзья радостно переадресовали мне собственную эпиграмму.

Журнал читали, кое-что из него потихоньку копировали и отправляли в самиздат. Скандал возник, лишь когда его решили рассмотреть на кафедре советской литературы. Обвинили нас там не мудрствуя лукаво в антисоветчине (а меня, вдобавок, в попытке стравить между собой профессоров Макогоненко, который ругал нас мягко, и Плоткина, который крыл вовсю) и постановили изъять из точек, в которых он находился в открытом пользовании. С этим мы согласиться не могли и решили провести открытое обсуждение в студенческой аудитории. Случайно совпавшее по срокам с комсомольским собранием четвертого курса, в чем нас задним числом обвинили тоже. Тем более что зал у нас набился полон и комсомольское собрание мы действительно сорвали. Прямо с обсуждения, которое должен был вести я, перед самым началом, меня выдернули в деканат, где наряду с факультетским начальством присутствовал и представитель органов. Со мной за компанию на ковер отправился Бударагин, тогда как Новоселов остался вести обсуждение.

В деканате началось с того, что от журнала и от его редакторов открестился парторг Балахонов. В конце сороковых, рассказывали знающие люди, он был любимым учеником Реизова и при этом завзятым вольнодумцем. «Я возьму вас в аспирантуру, — обратился к нему этот хитрый лис, — если вы торжественно поклянетесь мне впредь никогда не говорить вслух того, что думаете на самом деле». Теперь Виктор Евгеньевич вспомнил давнишнюю клятву. Человек из органов (он так и не представился) главным образом пытался выявить связи между редакцией журнала и арестованными уже востфаковцами и истфаковцами, но этих связей просто-напросто не было: имена заговорщиков мы узнали, лишь когда прокатился шумок об аресте. Держались мы с Бударагиным бодро, чтобы не сказать нагло, да и стыдно было бы струсить друг у друга на глазах, утешала и мысль о том, что, пока нас прорабатывают, Новоселов проводит обсуждение журнала. Прорабатывая, нас пугали, но не слишком: слово «исключение» звучало постоянно, слово «арест» — применительно к нам — ни разу.

Проработка закончилась внезапно и конфузно. Оказывается, собравшиеся в деканате не сомневались в том, что им удалось сорвать, вызвав нас, обсуждение, когда же выяснилось, что оно идет полным ходом, нам, пугнув напоследок, велели убираться. Мы вернулись на обсуждение, были встречены аплодисментами, пересказали в свежих деталях разговор в деканате, провели резолюцию в поддержку журнала. Тем не менее назавтра его отовсюду изъяли — лишь один экземпляр двух номеров и полусобранный третий оставались на руках у Новоселова.

Однако история с журналом «Звенья» на этом, как то ни странно, и закончилась. Для моих соредакторов она не имела никаких последствий, для меня (после некоторых треволнений, о чем чуть дальше) — тоже; разве что исключила впоследствии возможность удачного распределения или хотя бы «свободного диплома». На удивление мало потрепыхались и поскандалили мы сами, но, конечно, издательский порыв наш был по своей природе чисто шестидесятническим, — да и на дворе стояли шестидесятые годы, — а вовсе не диссидентским: журнал нам хотелось издавать смелый, но разрешенный. А не разрешили — что ж, тем хуже для вас…

В августе 1968-го Бударагина (он учился на чешском отделении) с каникул забрали в армию и отправили в Прагу; а вернулся он оттуда год спустя не то чтобы другим человеком, но и не самим собой прежним определенно. По распределению он пошел на службу в Пушкинский дом, где служит и до сих пор; в последние годы выпустил за свой счет две книжечки стихов, немало удивив, в частности, меня: в студенческие годы никто и не догадывался о том, что он стихотворствует.

Постепенно разбрелись мы и с Володей Новоселовым — и уже лет через пять после окончания филфака я не знал, где он и что с ним; не знаю и до сих пор. Многие наши соученики стали — хотя бы в окололитературных и литературоведческих кругах — людьми заметными — не мытьем, так катаньем — кто профессорами, как Александр Долинин или Иван Стеблин-Каменский (видными профессорами, потому что обычным гелертерам из нашего круга несть числа), кто стихотворцами, как (несколько неожиданно) Сергей Стратановский и, понятно, Виктор Кривулин, покойный Лев Васильев, недолго проучившаяся у нас и — будучи затерроризирована кафедрой физического воспитания — сбежавшая в Театральный Елена Шварц.

Пара-тройка соучеников успели даже утвердиться в официальной советской литературе или на кафедре ее изучения, что было практически тем же самым, — но моих соредакторов любая из этих участей миновала. Как, впрочем, и большинство людей, казавшихся мне ярко талантливыми в студенческие годы, — вверх (если так можно выразиться, не упуская из виду двусмысленности тогдашнего, да и нынешнего, да и любого верха) пошли персонажи, в молодости неприметные.

Может быть, в этом проявлялся противоестественный отбор, провозглашенный применительно к советскому режиму Андреем Амальриком, но я в этом не уверен. Больше похоже на правду другое: чем меньше дано человеку от природы, тем сильнее он этим немногим дорожит, тем активней развивает, пестует и лелеет. Это, пожалуй, универсальное правило, не распространяющееся разве что на некоторые категории людей типа пресловутых шестидесятников — у них мотор включается в колыбели и (порой кажется) продолжает работать в гробу. Но ведь и это — всего лишь волевая компенсация за неталантливость и невежество.

У стихов, которые я в молодости писал в темпе небольшой сборник в месяц, — у моих «серьезных» стихов, — была одна странная (и в творческом плане скорее обнадеживающая) особенность: я предсказывал в них чувства, которые мне на момент написания еще не довелось испытать (в значительной мере это распространялось даже на любовную лирику), и события, которым суждено было произойти лишь впоследствии. Так случилось и со стихотворением 1966 года «Некрасов», пользовавшимся в те скорее «подъевтушенковские», чем «подбродские» годы немалой популярностью:


Некрасов был бы нынче горек
Обычной горечью тройной:
Как литератор,
Алкоголик
И как жилец с чужой женой.
Калеча крошечные плечи
В пылу издательских затей,
Он был бы даже не замечен
Никем,
Коль не считать властей.
И ту, что не снести в пивную
И не оставить там в залог,
Он сам бы вывел на Сенную
И повелел:
— Убей, дружок!

Моя издательская деятельность на этом раз навсегда и закончилась (разве что осенью 1992 года я предпринял попытку создать в Питере еженедельный общественно-политический журнал типа самой первой «Столицы», но, разумеется, не собрал денег — каждый из спонсоров требовал в обмен на сто баксов контрольный пакет), но не завершились до поры до времени факультетские неприятности. Параллельно и одновременно со скандалом вокруг «Звеньев» развивались еще две истории, каждая из которых грозила обернуться как минимум исключением из университета.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация