Книга Двойное дно, страница 82. Автор книги Виктор Топоров

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Двойное дно»

Cтраница 82

Я на несколько лет моложе двоюродного брата — и к тому времени, как он принялся бить жидов, уже четко осознавал, что принадлежу к этому злосчастному племени. Осознавал — и не испытывал в этой связи никаких неудобств. Смутно припоминаю, как уговаривали меня в детстве какие-то дворовые мальчики признаться в том, что я все-таки не еврей, — а то, мол, они не могут со мной дружить, — но я упорно стоял на своем и предлагал им поступиться принципами. Впрочем, за вычетом проходных дворов и знаменитого Кабинетского садика, где хозяйничала шпана и старались не появляться мои соплеменники, мир детства — и дома, и на газонах около дома, и потом в школе — кишмя кишел евреями: в гостях у нас бывали исключительно адвокаты, лечил меня врач по фамилии Мэр, а порой вызывали на консультацию знаменитого профессора Фарфеля, в первом же классе я подружился с Портером и Рабиновичем… Потом появились шахматисты… и, не в последнюю очередь, поэты… Ну и мамин поклонник-сионист, потчевавший меня соответствующего рода литературой…

Борьба с космополитизмом воспринималась изнутри — со стороны отпрыска безродных космополитов — именно как заговор евреев против всего остального человечества. Было это, разумеется, не так или не совсем так — хотя, пожалуй, и так тоже.

Помню, как удивил меня, трех- или четырехлетнего, урок, преподанный родным отцом. Он повел меня в кондитерскую на Невском, которую именовал кухмистерской, взял пирожных мне и кофе себе — и застыл у стойки, несколько тоскливо отвернувшись в сторону.

— Папа, а чего это ты отворачиваешься?

— Понимаешь, сынок, я тоже очень люблю пирожные. И у меня слюнки текут.

— Так возьми!

— Нет, сынок. Если толстый еврей в бобровой шубе будет на публике есть пирожное, то это может возбудить у кого-нибудь антисемитские настроения.

— А зачем же ты тогда носишь бобровую шубу?

— Положение обязывает.

Косвенный совет про бобровую шубу, которую обязывает носить положение, я постарался пропустить мимо ушей, а вот насчет пирожных принял к сведению раз и навсегда. Это, можно сказать, единственный отцовский урок, который я воспринял безоговорочно.

Следующая история, имевшая для меня поучительный смысл, произошла позже, когда мне было уже одиннадцать и вот-вот должно было исполниться двенадцать. Прибыв в очередной пионерлагерь, я вошел в палату, где уже находились несколько мальчиков. Занимались они кто чем, а один из них, самый толстый (кличка у него, как я вскоре узнал, была Колобок), лежа поверх одеяла и приспустив трусы, онанировал. Не прерывая своего занятия, он скосил на меня глаза:

— Здорово, Абрам!

Я подошел, стащил его с койки, поставил на ноги.

— Я действительно еврей, но не люблю, когда мне об этом напоминают!

И набил ему морду.

Для своих лет я был, как и положено еврею, рослым и крепким мальчиком. Когда в ту же смену в пионерлагере мы на каком-то маскараде изображали трех мушкетеров, мне безоговорочно отдали роль Портоса. В лагере я дружил с мальчиками и ко взаимному удовольствию щупал девочек. Одна беда: на обе смены ко мне прочно прилипла кличка Абрам. За глаза, конечно, но слуха моего она не раз достигала. Вдвойне обидно было из-за того, что я напрасно поколотил Колобка: тут же выяснилось, что «Здорово, Абрам» — у него стандартное обращение к любому сверстнику. Девочкам же он говорил: «Здорово, Сара!»

И эти слова переносят нас лет на восемь вперед: в совхоз «Поляны» на Карельском перешейке, куда выехали на картошку филфаковцы. Вчетвером мы едем на телеге, а ведет ее плюгавый мужичонка из местных. Ведет, не охаживая лошадь вожжами, но подбадривая ее непрерывными возгласами:

— Вперед, Сара! Вперед, блядь еврейская!

В какой-то момент мужичонка оборачивается и видит, что четверо пассажиров — Ефим Славинский, Юрий Клейнер, Никита (Моисеевич) Дамперов и я — смотрят на него без малейшей симпатии. Настолько без симпатии, что мужичонке становится страшно. Но выручает его — справедливо слывущая неотъемлемой чертой русского национального характера — смекалка. Он вновь адресуется к лошади:

— Вперед, Сара! Вперед, блядь еврейская! Люблю я вас, евреев, ох, как люблю! Вперед!

Еще через пару лет я прогуливался в окрестностях «Сайгона» с восемнадцатилетним (но выглядевшим на пятнадцать) Колей Голем. Какой-то дядька лет сорока попросил у меня прикурить. Я и дал ему прикурить — от сигареты.

— А спички пожалел, что ли?

— Сударь мой, вы дурно воспитаны! Вам следовало поблагодарить меня, а вы…

— Молчи, местечковый!

Я взглянул на дядьку попристальней. Явно здоровей: мне с ним не справиться, юный Голь («блокада Ленинграда» — дразнила его в Крыму одна девочка) — не помощник. Вспомнив борьбу, которой когда-то занимался, я заломил дядьке руку и поволок в милицию. Ближайший пикет (и я был неплохо осведомлен об этом) находился в здании метро «Владимирская».

Уже на ступенях метро, завидев ментов, дядька вывернулся из моего захвата и обратился к ним за помощью. В пикет повели нас обоих. Юный, но мужественный (трусил он только в литературных ситуациях) Голь проследовал за нами.

— Он напал на меня на улице, — пояснил дядька.

— Он оскорбил мое национальное достоинство, — сказал я.

— Паспорта, — сказал дежурный сержант.

Паспорта оказались у обоих.

— Копелевич Борис Федорович, еврей, — с расстановкой прочитал сержант. — Топоров Виктор Леонидович, русский… — Он сделал паузу. — Ну-ка расскажите еще раз, как было дело.

— Он напал на меня на улице!

— Он оскорбил мое национальное достоинство!

Сержант оказался остроумцем.

— Что ж вы, земляки, ссоритесь, — поинтересовался он и отпустил обоих, сначала Копелевича, потом меня, с пятиминутным интервалом, чтобы мы не подрались на улице.

Как ни странно, эта потешная история приобрела для меня некий смысл и помимо того, который вытекает из нее очевидно. Размышляя над ней, я постепенно проникся логикой дядьки Копелевича: оказывается, один еврей может оскорбить другого по национальному признаку, апеллируя к понятию «местечковости». В определенной мере это соответствует построениям иных теоретиков еврейского вопроса: из гетто первой вырывается яркая индивидуальность, она не испытывает никаких притеснений, напротив, даже существует в режиме явного предпочтения, но вот, вслед за нею, выход из гетто осуществляет серая еврейская — «местечковая» — масса, и тут ее начинают давить и гнобить. Естественно, и индивидуал, и масса испытывают взаимную ненависть. Это всего лишь одна из теорий (и не самая распространенная), но она имеется…

Местечковое — то есть не ассимилировавшееся прежде всего в культурном смысле — еврейство (хотя ему-то, конечно, как раз кажется, будто оно уже ассимилировалось на все сто процентов) раздражало и раздражает меня в литературе (наряду с прочим и в литературе) по сей день — скажем, журнал «Всемирное слово» я тут же и по справедливости перекрестил в «Местечковое слово», — а виной или причиной всему тогдашний дядька по фамилии Копелевич.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация