До тех пор я ходил по родному городу днем и ночью, трезвый и пьяный, без малейшей боязни. Справедливо полагая, что ни для насильников, ни для грабителей представлять интереса не должен, хулигану-одиночке сумею дать отпор, ну а если нарвусь на маньяка или на стаю обкуренных волчат, то на все воля Божья. Тут я, однако же, впервые насторожился: издалека приглядываясь к мало-мальски подозрительной компании, прикидывал: «системные» они или нет. То есть напугает ли их мое знакомство с Китайцем (или Корейцем) или, наоборот, раззадорит? Никто на меня, разумеется, так и не напал.
Вспомнил же я все это в другой связи, имеющей непосредственное отношение к данной теме. После передачи про Гранина я получил мешок писем (жили тогда относительно благополучно, почтовые расходы были ничтожны, и писать письма во всевозможные редакции еще не считалось дурным тоном или признаком душевного заболевания). Точнее, два полумешка, если бы я их, конечно, рассортировал. Примерно половина слушателей обвиняла меня в том, что я посягнул на великого русского и советского писателя. Другая половина — благодарила за то, что я наконец размазал по стенке грязного жида. Несколько обомлев от второго потока писем, я вернулся к первому и обнаружил, что все, в которых речь шла о великом русском советском писателе, подписаны выразительными еврейскими фамилиями. Айсберги, Вайсберги, Айзенберги, всякие там Рабиновичи — именно и только так. И тут я обомлел вторично.
Разумеется, я знал, что Гранин еврей — в том или ином смысле еврей — и что настоящая фамилия его Герман. Но это знание оставалось глубоко пассивным; в случае с Граниным еврейство, истинное или ложное, не имело ровным счетом никакого значения. Гранин был для меня советским писателем — и только советским, без вторичных национальных признаков, он и писал-то на специфически советском канцелярите с окказиональными заимствованиями из пейзажной лирики того сорта, что попадает в хрестоматию «Родная речь». Кроме того, он был советским начальником — что еврейства если и не исключало, то сводило к партминимуму. И вдруг выяснилось, что множество людей (писем были десятки, а в сумме набралась сотня с лишним) ненавидят Гранина именно и только как еврея. Но выяснилось и другое: множество евреев любит «великого русского и советского писателя» в аккурат и в точности за то же самое — за его всячески скрываемое и лично для меня не имеющее никакого значения еврейство!
Это был хороший, наглядный урок того, что я называю обратной связью и в чем усматриваю главный движущий механизм юдофобии.
Есть вопросы, для взвешенного ответа на которые следовало бы уродиться марсианином. Слишком сильно небеспристрастье отвечающего, пусть порой и невольное, слишком самоочевидна заинтересованность даже не в ответе, а в догадке, в подборе и интерпретации аргументов, в их эмоциональной подаче, в их модальности, в их неотразимости. Слишком велик соблазн подойти к явлениям одного порядка, но разной направленности с двойным стандартом. И наконец, слишком высока ответственность говорящего, даже если его слова не будут услышаны.
Так называемый еврейский вопрос — один из них. В затяжном споре иудеев, юдофобов и юдофилов перебивающие друг друга голоса звучат чересчур надрывно, хотя сам этот надрыв сплошь и рядом оказывается наигранным и лукавым. Из патологических подозрений делаются прагматические, а то и практические выводы. Заступничество и отступничество идут рука об руку, завет зиждется на навете. Выстраданные истины сливаются воедино с банальными поговорками и проговорками. Индивидуальные, клановые и трайбалистские табу, то многовековые, то обжигающе сиюминутные, мешают завести речь «с последней прямотой» (Мандельштам), без которой рассуждения на эту тему (как едва ли не на любую другую, впрочем, тоже) теряют всякий смысл, кроме утилитарно-конъюнктурного…
Осложняет разговор и беснование — на обоих краях авансцены — людей, на «пятом пункте» раз и навсегда помешавшихся. В их надсадных заполошных выкриках, причитаниях и проклятиях взаимоуничтожаются правда и ложь, добро и зло, любовь и ненависть, сострадание и обида, — и тем самым как бы заведомо исключаются, как бы изначально компрометируются понятия и смыслы, которым надлежало бы стать исходными и само собой разумеющимися. И все это — применительно к вопросу, как раз исходные положения которого остаются двусмысленными и расплывчатыми, точные определения и формулировки отсутствуют, правила спора каждый раз изобретаются заново — и со всею возможною произвольностью. Марсианину было бы, конечно, проще. Он бросил бы взгляд на Землю — на волшебный глобус Рассеяния, — на поверхности которого то там, то здесь проступает еврейский мед или еврейский гной, — и обнаружил бы его… где?
Три направления еврейской эмиграции из России (в Израиль, в США и в Германию) — три черно-желтые стрелы на глобусе — означают для избравших эту стезю, каковы бы ни были мотивы и цели в каждом конкретном случае, прощание с Россией — и тем самым выводят таких людей за рамки нынешних размышлений. Размышлений об остающихся в России евреях и о том, чего следует ждать России от них, а им — от России. Так, по крайней мере, дело обстоит в схематическом изложении, но я ведь редукционист-упрощатель. Потому что в жизни все запутанней: вопросы абсорбции и ассимиляции, языковые проблемы, родственные связи, культурные традиции и, не в последнюю очередь, советская ментальность — все это не исчезает одномоментно и бесследно. Отрезанный ломоть остается до поры до времени надрезанным. Существует даже такая экзотическая штука, как двойное гражданство. А еврейских жуликов с Брайтон-Бич в Америке именуют русской мафией. И в Израиле расцветает русскоязычная периодика, и сотни тысяч новопереселенцев ежевечерне смотрят программу «Время».
Но выбор уехавшими уже сделан (строго говоря, он делается раньше, в момент принятия решения об отъезде, когда сразу же резко меняются и угол зрения, и точка отсчета), и разговор о них уместен только в связи с живой историей тех трех стран, в которые они удалились. Мы же задумываемся над судьбой оставшихся.
Несколько лет я прожил на Апраксином переулке без телефона. Не был телефонизирован и весь наш — по преимуществу артистический — дом, только полковнику КГБ из соседнего подъезда протянули «воздушку», да литераторше и диссидентке Татьяне Никольской (она жила в доме напротив) подключили телефон, чтобы с удобствами отслеживать ее контакты (Гарик Суперфин и тому подобные). Весь дом и почти весь дом напротив ходили звонить в единственный автомат на углу с Фонтанкой, все друг друга знали и ждали, все старались проявлять такт и понимание.
Но вот однажды в будке застряла чужая тетка — явно с Апраксина двора, где вещевого рынка еще не было только по названию. Я несколько раз постучал ей монетой по стеклянной стенке, наконец, открыл дверь будки и предложил заканчивать. «Убирайся в свой Израиль, там и звонить будешь», — ответствовала она. Я совершенно обалдел. Чисто машинально вытряхнул тетку из будки, но это было еще полгоря. Пару секунд спустя я обнаружил, что тетка улепетывает по переулку, а я ору ей вслед: «Сама убирайся в свой Израиль!»
Немного успокоившись, я осмыслил происшедшее. Здесь, у «родной» будки телефона-автомата, я был своим, был русским, а наглая тетка — чужой и, следовательно, еврейкой, — и я «отправил» ее в Израиль вполне по адресу. Защитил территорию. То есть наглость, слывущую еврейской чертой, проявила именно она, а я всего лишь избрал адекватную — «русскую» — реакцию.