Глас божий. Глас Компании. И то и другое пришло позже, но прозвучало так громко, как рев рога. Пришло после того, как отец усыпил меня на некоторое время, а когда я проснулся, то провел рукой по затылку – и почувствовал грубые швы. Тогда Глас прозвучал достаточно убедительно. Его никак нельзя было избежать, так же как я не мог избежать своего отца, и все же, все же, мне некому было отвечать – кроме отца.
И Глас Компании велел: РАСШИРЯЙ И ПРИУМНОЖАЙ. И он провозгласил: ИСПРАВЛЯЙ ОШИБКИ СВОИ. (То же самое говорил отец, но он-то Компанией не был.)
И Глас Компании велел: БЕРИ ДРУГИХ – ПЕРЕДЕЛЫВАЙ ПО ОБРАЗУ И ПОДОБИЮ СВОЕМУ.
И Глас Компании провозгласил: ЕСЛИ НЕ ПРЕУСПЕЕШЬ – МЫ ПЕРЕДЕЛАЕМ ТЕБЯ.
А я только хихикал в ответ сквозь слезы, потому что отец каждый день переделывал меня. Он бил меня по щекам, пинал ногами и кричал на меня, когда я ошибался, а я так часто ошибался, потому что не знал, как сделать правильно. И он вкалывал мне что-то прямо в голову, и я просыпался на каменной плите. И он вонзал кухонный нож мне в сердце – и снова я просыпался на плите. И он ломал мне ноги стальной трубой, а потом ломал шею – и я просыпался на плите. И все это – вдали от остальных, с которыми он спокойно беседовал, сверяясь со старинными фолиантами и, возможно, снимая очки, чтобы в глубокой задумчивости погрызть дужку.
Мы вылечим тебя, непременно выправим. Не обращай внимания на боль, сынок, ибо такова цена выправки. Все, что умерло, можно возвратить к жизни, так что не страшись небольшой боли, сынок. Так он говорил, а потом душил меня пластиковым мешком, потому что у нового выродка было три ноги, а не четыре.
Я бился в агонии, но агония, через которую проходишь так много раз, – это уже какой-то другой вид страдания.
Я тебя породил, я тебя и исправлю, говорил он как ни в чем не бывало, но я-то знал, что моя мать тоже породила меня, и если мы были мертвы и милосердны, то не потому, что это было ложью. Но потому, что это было правдой, и мой отец не мог вынести разделения ответственности. За ошибки, которые он непременно исправит.
Поэтому отец вычистил меня от всех воспоминаний о матери – всего меня, по частям. И теперь я не могу сказать, как она одевалась, чем пахла, какого цвета были ее глаза. Она обнимала меня часто или никогда? Кормила со стола – или объедками, брошенными на грязный пол? Ничего уже не упомнить, потому что ничего не осталось.
Так что мой отец исправлял меня и продолжал исправлять, и в какой-то момент я был достаточно исправлен в его глазах – возможно, потому что я стал больше, возможно, потому что ему стало скучно. И я не должен был умирать каждый день, но был вынужден работать, заставляя умирать других. И потому что я знал, что значит умереть, и потому что я знал, каково это – вернуться к жизни, я старался одаривать их смертью точно милостью, чтобы все это было не зря. Всему надлежит быть фиксированным, утвержденным, определенным, прямо как числа, особо уважаемые Компанией: 10, 0, 3 и 7. Всему надлежит не противоречить сим числам. И как я понял позже, отец был столь запуган Компанией, что выправлял меня просто из страха ей не угодить, утратить контроль над этой далекой сущностью и ее цифрами, и остаться с одним лишь мной.
А может, ему просто нравилось причинять мне боль, и не было никого, кто смог бы ему помешать.
Послушай:
Жил-был однажды мальчик-мужчина, и был у него волшебный сад. Он его спрятал за лабораторией, и поначалу то была простая кладовка, которой никто не пользовался. Туда загонял его спать отец – после того, как мать умерла. Мальчик-мужчина по имени Чарли – пока еще не Икс, – все совершенные ошибки прятал туда. Отчасти – чтобы они больше не умирали. Отчасти – потому что Чарли верил, что может их спасти. Не в лаборатории, не в стене глобул, не в прудах-отстойниках (которые ничего сами по себе не исправляли, а лишь позволяли неисправленным сбежать во внешний мир и беспрепятственно загрязнять его).
Свои ошибки Чарли переделывал в нечто хорошее, и хребет его трещал куда реже от работы в саду – по сравнению с работой в лаборатории. В том месте все были счастливы. Чарли делал их счастливыми, а некоторых, коим улыбаться на роду не было написано, даже научил улыбкам. Чарли радовался, когда они не грустили, потому что если кого-то ест грусть – нельзя говорить «ну и пусть».
И в священном том саду росла маленькая империя чудес. Здесь симбиотические связи спасали обе стороны от гибели, и если ты, пусть даже и трепеща, тянулся к свежей, неиспробованной жизни – ты жил. Там были растения, которые образовывали миниатюрные соборы для ряда голов, которые Чарли не мог прикрепить к торсам, и скамейки жесткой растительной жизни, светящиеся красным, зеленым, фиолетовым, на которых лежали торсы, в которых Чарли поддерживал жизнь, прикрепив к мозгам. В этом заросшем сорняками саду росло все, что только можно, – птицы прилипали к концам листьев и хлопали крыльями в воздухе, ящерки выглядывали на манер змеиных язычков из сердцевин маковых цветов, и вся палитра – от нутряно-зеленого до артериально-красного – цвела и благоухала.
Грустно, всегда заставляет задуматься: общее благо должно перевешивать личное – как изрек Глас Компании.
Но разве не в волшебном саду сын своего отца понял, что «исправить» означает «сделать лучшей версией себя»? Зачем же иначе приводить тварь живую в надлежащий ей вид? Бабочка, зафиксированная на дощечке для образцов, – несомненно, хорошенькая, но всегда найдется лучшая версия, какой она может – под бдительным руководством сына, конечно же, – стать.
Каждый вечер перед сном сын своего отца чудесно проводил время с этими созданиями, созданными им самим. В своем зеленом-зеленом чулане, в изобилии миниатюр, которые, как надеялся сын, когда-нибудь вырастут в натуральную величину. Чарли ложился за фальшивой стеной среди бархатной толкотни множества рук, копыт, когтей и перепончатых лап, грубых, гладких и израненных, и отдавался этим объятиям, обретал своего рода покой. Позволял голосам выправленных убаюкать его, погрузить в сладкую полудрему. Восхищаться своей живой постелью – и всем, что ее окружает. Он был уверен, что когда-нибудь волшебный сад распространится на весь мир, и отец поймет и примет его, и Компания поймет, и бог, возможно, тоже поймет и простит.
Но вместо этого, одной преждевременной ночью, Чарли застал отца у двери в комнату. Тот держался одной рукой за дверную ручку, и Чарли не мог смотреть ему в лицо, потому что не мог вынести эту сияющую удовлетворенную гримасу, эту широкую хищную улыбку. По одному взгляду в отцовские глаза стало понятно – грядет очередная выправка.
Но на сей раз она приняла особую форму.
Ибо отец распахнул дверь в волшебный сад и сказал:
– Я приготовил для тебя пир горой, сын мой. Во славу всей твоей тяжелой работы. И при готовке я использовал только лучшие ингредиенты. Твои собственные.
Там, на длинном столе, лежали, мертвые и зажаренные, все те существа, которых я так долго прятал. Все до единого, молчаливые и одурманенные пламенем, кроме утки, которую, как он знал, я любил, и он, должно быть, тоже любил ее по-своему.