Беа и Эльф убирают со стола. Немного погодя сверху доносятся рыдания Имоджен.
– Трудное время, – говорит мистер Синклер.
– Очень трудное, – соглашается Эльфин отец.
По «Радио-3» передают выпуск новостей. Демонстрации и аресты в Париже продолжаются все утро.
– Нам с вами университетское образование на блюдечке не подносили, – говорит Эльфин отец. – Правда, Рон?
– В том-то все и дело, Клайв. Вот им его поднесли, а они этого не ценят. И ведут себя как избалованные, капризные дети. Это все левые виноваты. Руководство «Бритиш лейланд» каждый день оскорбляют и забрасывают тухлыми яйцами. И чем все это кончится?
– Весь мир сошел с ума! – вздыхает Эльфин отец.
– А в Италии тоже такое, Эльф? – спрашивает мистер Синклер.
Эльф объясняет, что всю неделю группа переезжала из одного города в другой и времени у них не оставалось ни на что, кроме как на установку оборудования, выступления и сон урывками.
– Мы не заметили бы даже вторжения марсиан…
После кофе Беа говорит, что возвращается в гостиницу.
– Все равно я здесь больше не нужна. А мне надо писать сочинение по Брехту.
Эльфин отец и мистер Синклер начинают спорить, кто отвезет Беа в гостиницу, но Беа надевает куртку и заявляет:
– Я дойду пешком.
Немного погодя Лоуренс спускается из спальни, шепчет:
– Она приняла таблетку. Спит.
Он тоже выходит.
– Свежий воздух – лучшее лекарство, – говорит Эльфин отец.
– Совершенно верно, – соглашается мистер Синклер. – Совершенно верно.
Эльф в третий раз набирает номер «Лунного кита». Телефон занят. Она звонит в агентство Дюка – Стокера. Телефон занят. Звонит Джасперу. Никто не берет трубку. Эльф спрашивает отца, не выходной ли сегодня.
– Нет, – отвечает отец. – А что?
«Такое ощущение, что „Утопия-авеню“ больше не существует», – думает Эльф и отвечает:
– Да так, ничего.
Теплый влажный воздух пахнет скошенной травой. Эльф берет в сарае садовые ножницы и перчатки, уходит в дальний конец сада, начинает выпалывать сорняки и обрезать колючие плети ежевики. Ивы колышут ветвями. Пролески пробиваются из суглинка под ногами. Где-то заливается певчий дрозд. «Тот же, что и вчера?» Его не видно. Эльф немного волнуется за свою квартиру, которая пустует уже неделю. Дверь прочная, в окна не залезешь, но Сохо есть Сохо. Молоко в холодильнике, наверное, уже прокисло.
– Ты тут немного пропустила, – слышится голос Имоджен.
Эльф отрывает взгляд от земли. На лужайке стоит сестра: поверх халата накинут дафлкот, на ногах резиновые сапоги. И голос, и лицо безрадостные, отрешенные.
– Я оставляю крапиву. Для бабочек. По новой моде.
Имоджен садится на каменную ограду, отделяющую газон от нижней, топкой части сада.
– Я как-то вдруг расстроилась…
– И правильно сделала. А как же иначе?
Имоджен смотрит на дом, ломает сухую веточку.
– Может, попросить, чтобы все оставили тебя в покое?
В полдневную дрему пригорода врывается рев мотоцикла.
– Нет, не стоит. Я боюсь тишины в доме.
Мотоцикл проезжает. Рев стихает вдали.
– Я просыпаюсь и сперва ничего не помню, – говорит Имоджен. – Смутно ощущаю какое-то горе, но не помню почему. Всего на миг. Но в этот миг он со мной. Живой. В своей кроватке. Он ведь уже начал нас узнавать. Начал улыбаться. Ты же видела… А потом… – Она закрывает глаза. – А потом я все вспоминаю… и снова наступает субботнее утро.
– Ох, Имми, – вздыхает Эльф. – Ты себя измучила…
– Да, но когда я перестану себя мучить, то… тогда его и правда не будет. Эти муки – все, что от него осталось. Муки и… и молоко.
Пчела с грузом пыльцы рисует овалы в воздухе.
«Я не знаю, что ей ответить… Совершенно не представляю…»
Имоджен смотрит на горку сорняков у ног Эльф.
– Прости, если ненароком выполола ценные сорта.
– Мы с Лоуренсом хотели построить здесь беседку. Но, наверное, пусть лучше здесь пролески растут.
– Пролески – это хорошо. Они даже пахнут синевой.
– Когда они только зацвели, я приходила сюда с Марком. Раза три или четыре. Чтобы он побыл на природе. – Имоджен отводит глаза, разглядывает руки; ногти обгрызены. – Думала, у нас впереди целая жизнь. А было всего семь недель. Сорок девять дней. Даже пролески цветут дольше.
По кирпичной стене ползет улитка. Клейкая жизнь.
– Роды были трудными, – говорит Эльф. – Тебе надо было окрепнуть…
– Понимаешь, там был не только разрыв промежности, но и повреждена матка… В общем, я больше не смогу забеременеть.
Эльф цепенеет. День продолжается.
– Это точно?
– Гинеколог сказал, что для меня вероятность забеременеть ничтожно мала. А когда я спросила, насколько ничтожно, он ответил, что «ничтожно мала» – это эвфемизм для «никогда».
– А Лоуренс знает?
– Нет. Я ждала подходящего случая… А потом… суббота… – Имоджен не может найти подходящего слова. – Ну вот, я сказала тебе, а не мужу. Я никогда больше не стану матерью. А Лоуренс не станет отцом. Хотя кто знает… Вдруг он решит, что на это не подписывался и… В общем, я все время об этом думаю.
Невидимый мальчишка швыряет невидимый мяч о стену.
Пам-бам, стучит мяч, пам-бам, пам-бам.
– Речь же о тебе, – говорит Эльф. – О твоем состоянии. Когда захочешь, тогда и скажешь.
Пам-бам, стучит мяч, пам-бам, пам-бам.
– Если это называется феминизм, – говорит Имоджен, – я подписываюсь.
Пам-бам, стучит мяч, пам-бам…
– Это не феминизм. Это просто… так и есть.
Пам-бам, пам-бам…
Эльф сидит за фортепьяно в пустом банкетном зале гостиницы и отрабатывает арпеджио. Она весь вечер думала об Имоджен. Надо занять мозг чем-нибудь еще. Шумит дождь. В холле слышен голос диктора, но слов не разобрать. Эльф чувствует, что где-то ждет мелодия. «Иногда она сама тебя находит, вот как „Вальс для Гриффа“, а иногда приходится ее искать по закоулкам, выслеживать по еле заметным призракам, по запаху, по наитию…» Эльф решительно расчерчивает нотный стан. Она выбирает ми-бемоль минор в правой руке – самая классная гамма, – а левой пробует аккордовые ассонансы и диссонансы, нащупывая идеи. «Искусству не прикажешь… можно только дать знак, что ты готов…» После того как отринуты неверные шаги и повороты, вырисовывается верный путь. «Как в любви…» Эльф делает глоток шенди. К ней подходит отец:
– Я иду спать. Спокойной ночи, Бетховен.