Осматриваясь подозрительно вокруг себя, Терновский таинственно вынимал из-за пазухи лобную или височную кость и, покашливая, потихоньку подходил к каждому из нас, демонстрировал и намекал по временам, как трудно ему доставать кости от лодеровского прозектора.
Вот с супругою этого-то господина я случайно и встретился на вечере и узнал от нее, что муж ее, г-н Терновский, имени и отчества не помню, есть известный всей Европе ученый.
Я чуть не фыркнул от смеха. Откуда это взяла она? Сам ли он так отрекомендовал себя или она изобрела из любви? Что было отвечать? Чтобы не ляпнуть какую-нибудь дерзость, я прекратил беседу; но, к довершению зла, заметил что-то как бы давно знакомое в физиономии одного претолстейшего господина, сидевшего за картами; справившись, кто это, я узнал моего дядю по матери, Новикова, при жизни отца нередко посещавшего наш дом, а по смерти не преминувшего забыть досконально о нашем существовании. И как скоро все это промелькнуло в моем воспоминании, я тотчас же и отретировался, чтобы не встретиться лицом к лицу с почтенным дядюшкою и не быть заключенным в его жирные объятия.
Это был финал моего пребывания в Москве; оно убедило меня окончательно в преимуществе и высоте нравственного и научного уровня в Дерпте.
В Дерпте не водятся профессора, считающие астрономические наблюдения пустою забавою; хирургические операции, давно вошедшие в практику, невозможными; всех своих коллег – подлецами; нет и дам, усматривающих в каждом студенте якобинца, а в своих супругах – европейские знаменитости!
Пред отъездом из Москвы я старался уничтожить тягостное впечатление мое, оставшееся в душе от глупых пререканий с матушкою; но только потом, приехав в Дерпт, я просил искренно прощения в письме к матери и сестрам. Назад возвратился из Москвы на почтовых, уже на второй неделе Великого поста.
Житье-бытье матушки и сестер в Москве я нашел немного лучшим прежнего. Одна сестра нашла себе место надзирательницы в каком-то женском сиротском доме; к другой приходили ученицы на дом; матушке выхлопотала одна знакомая небольшую пенсию; брат мой, не имевший чем заплатить взятые у матушки когда-то деньги, теперь поправился и уплачивал понемногу; я также кое-что прибавил. Матушка занимала небольшую квартиру в три комнаты вместе с одною сестрою и двумя крепостными служанками.
Я, пробыв четыре года в Прибалтийском свободном крае, конечно, не мог равнодушно смотреть на двух рабынь, старую и молодую. Я настоял у матушки, чтобы их отпустили на волю.
– Да я и сама уже давно бы их отпустила, – сказала мне матушка, – если бы не боялась попасть под суд.
– Как? За что?
– Да просто потому, что у меня нет никаких документов на крепость. Бог знает, куда они девались, и где их теперь возьмешь?
И действительно, деловые люди не советовали начинать дела, а предоставить все времени и воле Божьей. Так и случилось. Молодая раба, довольно красивая собою, чуть было не попавшая в руки какого-то московского клубничника, вышла благополучно замуж без всяких документов. Другая, уже старуха, Прасковья Кирилловна, та самая, сказки которой о белом, черном и красном человеке я не забыл еще и теперь, приехала потом с сестрами ко мне в Петербург в 1840 году. И тут только я, с помощью 25 рублей, преподнесенных квартальному надзирателю, успел, наконец, дать вольную этой столько лет не по найму служившей личности.
Таково было крепостное право, и желавшие горячо от него отделаться не легко этого достигали!
В 1832 году докторская моя диссертация была окончена и защищена. Оставалось только дожидаться решения из министерства о поездке за границу.
Эти несколько месяцев были самыми приятными в жизни. К тому же в то время у Мойера или, вернее, у Екатерины Афанасьевны проживали молодые девушки – Лаврова и Воейкова. Откуда взялась первая, не знаю; но Екатерина Афанасьевна интересовалась ею, занималась с нею чтением и женскими работами. Семейство Мойера, а с ним я, жило тогда в деревне (Садорфе, верст 12 от города). Лаврова, лет 16–17, брюнетка, смуглянка, имела что-то странное в выражении глаз, впрочем, красивых и черных. Она и в самом деле была какая-то странная, почти всегда восторгавшаяся, торжественно и нараспев говорившая о самых обыкновенных вещах. Она (Лаврова) осталась у меня в памяти потому, что однажды подралась со мною.
Много тогда смеялись видавшие драку, правда, не на кулачки, а скорее борьбу молодого человека с молодою, красивою девушкою.
Дело вышло из-за каких-то пустяков; о чем-то заспорили; я сказал что-то вроде: «Это очень глупо!» – и вдруг Лаврова кидается на меня с особенным, почти безумным выражением своих черных глаз, берет меня за плечи и хочет повалить. Я защищаюсь и, видя, что она не унимается, беру ее за плечи и начинаю, что есть силы, трясти; тогда она – в слезы и навзрыд.
Кое-как ее успокаивают, но она снова бросается на меня.
– Я женщина! – кричит она. – Я женщина! Вы должны иметь уважение ко мне.
– Я мужчина! – кричу я в свою очередь. – И вы поступайте так, чтобы я вас мог уважать.
Следует новая схватка, и тогда уже нас разводят.
На другой день, как будто ничего не бывало; но Лаврова делает снова глупую выходку: бежит в переднюю подавать шинель приезжавшему на прощанье Александру Витгенштейну.
– Что это ты, матушка, твое ли это дело! – замечает ей потом Екатерина Афанасьевна.
– Да почему же не подать шинель сыну такого знаменитого полководца, как князь Витгенштейн! – восклицает восторженно Лаврова.
Другая интересная особа, к которой нельзя было оставаться равнодушным, Катя Воейкова, была внучка Екатерины Афанасьевны Протасовой, дочь известного не с привлекательной стороны поэта Воейкова – Вулкана (Воейков был хром), уступившего свою очаровательную Венеру воинственному Марсу.
Только что окончившая курс учения в Екатерининском институте, Воейкова переехала на житье к бабушке в Дерпт. Не красавица, но очень милая и интересная, Воейкова была всегда весела и смешлива.
До отъезда моего за границу она нередко занимала мое воображение, но не производила глубокого впечатления. Недостатки институтского воспитания и поверхностного мировоззрения не окупались другими внешними достоинствами.
Тем не менее и я, и многие другие желали нравиться и угождать милой и интересной девушке. Устраивали домашний театр; играли «Недоросля»; я представлял Митрофанушку и очень был доволен: игрою своею вызывал смех и рукоплескания Воейковой.
В других семействах я не был знаком; женское общество было мне чуждо, и потому появление всякого нового женского лица в знакомом мне доме не могло не производить на меня весьма приятного впечатления.
В Дерпте был в то время обычай между студентами приискивать себе во время университетского курса невесту между дочерьми бюргеров, чиновников, профессоров. Жених и невеста дожидались спокойно несколько лет. Был случай, что жених, казенный стипендиат, выдержав экзамен на лекаря, должен был отправиться куда-то в кавказскую трущобу. Он уведомил невесту о своем местопребывании, и она, 18-летняя девушка, никуда не выезжавшая никогда из дома, села на перекладную и, не боясь ехать вместе с попутчиками, молодыми юнкерами и офицерами, явилась живою и здоровою к жениху в захолустье, где и повенчались.