Хотя я и отношу Лангенбека и Грефе к одной категории, имея в виду только одну сторону их искусства, но в самом производстве операций существовало громадное различие, и это не могло быть иначе, потому что не было двух людей, менее сходных между собою.
Грефе оперировал необыкновенно скоро, ловко и гладко. Лангенбек оперировал скоро, научно и оригинально.
Грефе от природы получил ловкость руки; но ни устройство руки, ни строение всего тела не свидетельствовали об этой врожденной ловкости.
Лангенбек, напротив, был от природы так организован, что не мог не быть ловким и подвижным. Атлет ростом и развитием скелета и мышц, он был вместе с тем необыкновенно пропорционально сложен. Ни у кого не видал я так хорошо сложенной и притом такой огромной руки. Лангенбек на своих анатомических демонстрациях укладывал целый мозг на ладонь, раздвинув свои длинные пальцы; рука служила ему вместо тарелки, и на ней он с неподражаемою ловкостью распластывал мозг ножом. Поистине, это был хирург-гигант. Ампутируя по своему овально-коническому способу бедро в верхней трети, Лангенбек обхватывал его одною рукою, поворачивался при этом с ловкостью военного человека на одной ноге и приспособлял все свое громадное тело к движению и действию рук.
На его privatissimum я первый раз видел это замечательное искусство приспособления при операциях движения ног и всего туловища к действию оперирующей руки; и это делалось не случайно, не как-нибудь, а по известным правилам, указанным опытом.
Впоследствии мои собственные упражнения на трупах показали мне практическую важность этих приемов.
И Лангенбек был не прочь похвалиться своею силою и ловкостью. Но это было не хвастовство фата, не смешное тщеславие.
К Лангенбеку как-то шла похвала себе; так, он рассказывал мне по-своему, отрывисто, с ударением на каждом слове, как он изумил одного английского хирурга во время французской кампании. Этот сын Альбиона никак не хотел верить Лангенбеку, что он по своему способу вылущивает плечо из сустава только в три минуты; представился случай после одной битвы: раненого француза (если не ошибаюсь) посадили на стул. Англичанин стал приготовляться к наблюдению и надевать очки; в это мгновение что-то пролетело перед носом наблюдателя и выбило у него очки из рук; это нечто было вылущенное уже Лангенбеком и пущенное им на воздух, прямо в Фому неверующего, плечо.
Все, что сообщал нам на лекциях и в разговорах Лангенбек, было интересно и оригинально.
Со многим нельзя было согласиться, но, и не соглашаясь, нельзя было не удивляться человеку замечательному и по наружности, и по особенному складу ума, и по знанию дела. Лангенбек был, верно, красавцем в молодости, так приятно выразителен и свеж был весь его облик. За версту можно было уже слышать его громкий и звонкий голос.
К характеристике Лангенбека как хирурга относится еще одна весьма важная и оригинальная черта. Он возводил в принцип при производстве хирургических операций избегать давления рукою на нож и пилу.
– Нож должен быть смычком в руке настоящего хирурга. Kein Druck, nur Zug
[368].
И это были не пустые слова.
Лангенбек научил меня не держать ножа полною рукою, кулаком, не давить на него, а тянуть, как смычок, по разрезываемой ткани. И я строго соблюдал это правило во все время моей хирургической практики везде, где можно было это сделать. Ампутационный нож Лангенбека был им придуман именно с той целью, чтобы не давить, а скользить тонким, как бритва, и выпуклым, и дугообразно выгнутым лезвием.
На нашем privatissimum случилась однажды беда с этим ножом. Досадно было Лангенбеку, что пред иностранцем, да еще и приехавшим из Берлина, должна была случиться такая неудача. Дело в том, что Лангенбек, одетый в летние бланжевые брюки, башмаки и чулки, делал перед нами свою ампутацию бедра на трупе и по обыкновению приговаривая при этом громко и внушительно: «Nur Zug, kein Druck», вдруг со всего размаха попадает острием ножа себе в икру. Кровь выступает на бланжевых брюках и льет в чулок и на пол. Рана была довольно глубокая, зажила, однако же, без последствий. Лангенбек, верно, угадывал наши мысли по случаю этого происшествия.
Конечно, мы не могли не думать так: уже, если сам маэстро делает со своим ножом такие промахи, так, значит, дело неладно. И действительно, и Лангенбек, и Грефе, по свойственной всем людям слабости, изобрели немало таких хирургических процедур и инструментов, которые оставались употребительными только в их собственных руках. Но, разумеется, ни Грефе, ни Лангенбек не отказывались от своих изобретений и продолжали отдавать им преимущество.
Жизнь в маленьком провинциальном германском университете была в то время довольно, а иногда таки и очень, патриархальная. Сближение с профессорами было гораздо легче, чем в столичном университете; поэтому немудрено, что я скоро и легко познакомился с биографиею, мировоззрениями и даже причудами некоторых из геттингенских профессоров.
Про самого Лангенбека нетрудно было узнать, что он вставал очень рано, занимался почти целый Божий день, то в анатомическом театре, то в клинике, то на дому. Один студент, из курляндцев, живший недалеко от Лангенбека, сказывал мне, что, по его наблюдениям, Лангенбек бывает в веселом расположении духа преимущественно, когда еврей-меняла, являвшийся обыкновенно по утрам, оставался на квартире профессора долгое время.
Молодым, собиравшимся вокруг Лангенбека людям он любил говорить о встреченных им в жизни трудностях, невзгодах и препятствиях, побежденных энергиею и здравым смыслом. «Frisch ins Leben hinein!»
[369] – это было его любимым афоризмом. «Kein Leichtsinn, aber einen leichten Sinn»
[370] – также было его правилом жизни.
Про других, более устарелых, профессоров рассказывались разные легенды. Про знаменитого Блуменбаха, дожившего, например, едва ли не до 90 лет, говорили, что он не может без вреда для своего организма не читать лекции, и он исполняет эту сделавшуюся для него уже органическою функцию чрезвычайно добросовестно; приходит в аудиторию, садится на кафедру, вынимает тетрадку и читает по ней не спеша и с расстановкою. Слушатели, не менее профессора привыкшие к его лекциям, нередко, однако же, бывали поражены quasi-заметками маститого ученого, произносимыми с обычною медлительностью и расстановкою: «Hier muss ich ein Witz sagen»
[371]. Сначала никто не мог в толк взять, что означали эти отрывочные афористические заметки. Наконец, дело объяснилось. Тетрадки существовали еще с того давнего времени, когда знаменитый ученый, во цвете лет и одаренный юмором, острил на своих лекциях и заблаговременно отмечал на полях тетрадки, где и при каком случае острота казалась ему уместною. Пришла старость. Содержание острот исчезло из памяти, а указание на остроту, оставшееся еще на полях тетрадки, передавалось аудитории добросовестным профессором.