Я прожил только семьдесят лет – в истории человеческого прогресса это один миг, – а сколько я уже пережил систем в медицине и деле воспитания! Каждое из этих проявлений односторонности ума и фантазии, каждое применялось по нескольку лет на деле, волновало умы современников и сходило потом с своего пьедестала, уступая его другому, не менее одностороннему. Теперь, при появлении новой системы, я мог бы сказать то же, что ответил один старый чиновник Подольской губернии на вопрос нового губернатора:
– Сколько лет служите?
– Честь имел пережить уже двадцать начальников губернии, ваше превосходительство!
О медицине скажу после; а в деле воспитания я застал еще крупные остатки средневековой школы, видал в прусских регулятивах и временный ее рецидив; был знаком и с остатками ланкастерской
[89] (еще существовавшей при мне в Одесском округе); присутствовал при возобновлении наглядного учения Песталоцци; был современником «Ясной Поляны»
[90], псевдоклассицизма и псевдореализма (настоящими я их не называю потому, что они вступали в школы с заднею мыслью). Все было и сплыло.
Но не везде и не всегда старые чиновники переживают двадцать губернаторов; но не везде и не всегда обстоятельства благоприятствуют частым сменам принципов, систем и лиц, а главное – не везде и не всегда одностороннее влечение ума и фантазии скоро сменяется другим; оно, как мы видим, может длиться целые века, пока на смену его явится другое. Мы, русские, по крайней мере, счастливы тем, что односторонности нашего и чужого ума у нас, как губернаторы в Подольской губернии, недолго (относительно) начальствуют. Мы – не евреи и не западные народы: у нас нет традиций воспитания. Мы все учились «понемногу, чему-нибудь и как-нибудь».
Подожду, однако же, говорить о школе – я еще не в школе и, прежде чем попаду туда, посмотрю, что дало мне домашнее воспитание в возрасте от восьми до двенадцати лет, воспоминания о которых остались в моей памяти уже более отчетливыми и связными.
Судя по ним, я был живой и разбитной мальчик, но, должно быть, не очень большой шалун; не помню, по крайней мере, за собой никакой крупной шалости и никакого крупного наказания за шалости. Вообще, я ни дома, ни в школе не был ни разу сечен; помню только три наказания от матери: пощечину (однажды) за пощечину; я ударил в щеку какого-то мальчика, а матушка, бывшая свидетельницею самоуправства, расправилась точно так же сама со мною. Я нахожу это весьма логичным и педагогичным; хотя эта расправа и не излечила меня от самоуправства радикально, но нередко удерживала поднятую уже руку, припоминая мне вовремя, что и на меня может подняться более сильная рука.
Два других наказания делались, сколько помню, не за шалости, а за каприз; помню, как однажды горько и безутешно рыдал, выведенный в переднюю с запретом входить в другие комнаты; но самое неприятное впечатление осталось у меня от удара рукою матери, попавшего мне нечаянно прямо под ложечку; с разбегу я вскочил неожиданно в комнату, где матушка была чем-то занята с сестрами; сгоряча она вскочила, и я прямо животом ударился об ее размахнутую руку. Я как теперь помню, что мне захватило дух, и я повалился на пол. Скверно было то, что у меня после этого нечаянного удара оставалась долго на душе какая-то злоба на мать.
Игры, забавы и занятия в этом возрасте должны быть уже весьма внушительны для зоркого наблюдателя; на них можно основать немаловероятную прогностику.
Из моих домашних занятий (до школы), мне кажется, я не отдавал преимущества ни одному, кроме чтения; считать не особенно любил, но четырем правилам арифметики научился еще до школы; любил также собирать и сушить цветы, рассматривать изображения животных и растений и картинки исторического содержания, особливо из войны 1812 года, бывшие тогда в большом ходу. Латинская и французская грамматики не возбуждали моего сочувствия; но разбор частей речи из русской грамматики был для меня очень занимателен, и я помню, что просиживал над ним охотно целые часы. Личность учителей играла тут главную роль; учителя русского языка я и до сих пор еще вспоминаю, хотя только по воротничкам, панталонам и рацее; но из двух других, занимавшихся со мною латынью и французскою грамотою, одного совсем забыл, а другой мелькает в памяти, как тень какого-то маленького человечка.
Вообще, в домашнем воспитании до двенадцати лет я занимался только тем, что само по себе было для меня занимательно, а культурою моей внимательности никто и не думал заниматься, и это я считаю главным пробелом моего первоначального воспитания, тем более что и потом, в школе и университете, никто, не исключая и меня самого, на развитие этой способности не обращал ни малейшего внимания. Следствием этого пробела было, как я испытал впоследствии, то, что я, от природы любознательный и склонный к труду, во многом остался невеждою и не приобрел, когда мог, тех знаний, которые мне впоследствии были крайне необходимы.
От недостатка в культуре внимательности она потом слишком сосредоточилась, и я едва не сделался односторонним по принципу.
Но об этом после, когда буду говорить о моей юности.
Замечательно, однако же, что я очень долго не замечал следствий этого пробела, пока, наконец, додумался до сути. Знай я это прежде, то и при воспитании моих детей постарался бы более о развитии этой основной способности человеческого знания, более, чем все другие, поддающейся нашей культуре.
Из моих детских игр и забав памятны мне очень две главные; одна из них была моею любимою в школе, с моими сверстниками, без участия которых она не могла бы и быть, – это игра в войну; как видно, я был храбр, потому что помню рукоплескания и похвалы старших учеников за мою удаль.
Но другая игра весьма замечательна для меня тем, что она как будто приподнимала мне завесу будущего. Это была странная для ребенка забава и называлась домашними игрою в лекаря. Происхождение ее и история ее развития такие.
Старший брат мой лежал больной ревматизмом; болезнь долго не уступала лечению, и уже несколько докторов поступали на смену один другому, когда призван был на помощь Ефрем Осипович Мухин
[91], в то время едва ли не лучший практик в Москве.
Я помню еще, с каким благоговением приготовлялись все домашние к его приему; конечно, я, как юркий мальчик, бегал в ожидании взад и вперед; наконец, подъехала к крыльцу карета четвернею, ливрейный лакей открыл дверцы, и как теперь вижу высокого, седовласого господина с сильно выдавшимся подбородком, выходящего из кареты.