Вдруг соскакивает с своей кровати Катонов, хватает стул и бац его посредине комнаты! «Слушайте, подлецы! – кричит Катонов, – кто там из вас смеет толковать о Пушкине? Слушайте, говорю!» – вопит он во все горло, потрясая стулом, закатывая глаза, скрежеща зубами:
Тебя, твой род я ненавижу,
Твою погибель, смерть детей
Я с злобной радостию вижу,
Ты ужас мира, стыд природы,
Упрек ты Богу на земле…
Катонов, восторженный обожатель Мочалова, декламируя, выходит из себя, – не кричит уже, а вопит, ревет, шипит, размахивает во все стороны поднятым вверх стулом, у рта пена, жилы на лбу переполнились кровью, глаза выпучились и горят. Исступление полное. А я стою, слушаю с замиранием сердца, с нервною дрожью; не то восхищаюсь, не то совещусь.
Рев и исступление Катонова, наконец, надоедают; на него наскакивает рослый и дюжий Лобачевский. «Замолчишь ли ты, наконец, скотина!» – кричит Лобачевский, стараясь своим криком заглушить рев Катонова. Начинается схватка; у Лобачевского ломается высокий каблук. Падение. Хохот и аплодисменты. Бросаются разнимать борющихся на полу.
Не проходило дня, в который я не услыхал бы или не увидел чего-нибудь новенького, вроде описанной сцены, особенно памятной для меня потому только, что она была для меня первою невидалью; потом все вольнодумное сделалось уже делом привычным.
За исключением одного или двух, обитатели 10-го нумера были все из духовного звания, и от них-то именно я наслышался таких вещей о попах, богослужении, обрядах, таинствах и вообще о религии, что меня на первых порах, с непривычки, мороз по коже подирал, потом это прошло, но осталось навсегда отвращение.
Все запрещенные стихи, вроде «Оды на вольность», «К временщику» Рылеева, «Где те, братцы, острова» и т. п., ходили по рукам, читались с жадностью, переписывались и перечитывались сообща при каждом удобном случае.
Читалась и барковщина, но весьма редко, ее заменяла в то время более современная поэзия, подобного же рода, студента Полежаева.
О Боге и церкви сыны церкви из 10-го нумера знать ничего не хотели и относились ко всему божественному с полным пренебрежением.
Понятий о нравственности 10-го нумера, несмотря на мое короткое с ним знакомство, я не вынес ровно никаких. Разгул при наличных средствах, полный индифферентизм к добру и злу при пустом кармане – вот вся мораль 10-го нумера, оставшаяся в моем воспоминании.
Вот настало первое число месяца. Получено жалованье. Нумер накопляется. Дверь то и дело хлопает. Солдат, старик Яков, ветеран, служитель нумера, озабоченно приходит и уходит для исполнения разных поручений. Являются чайники с кипятком и самовар.
Входят разом человека четыре, двое нумерных студентов, один чужой и высокий, здоровенный протодьякон. Шум, крик и гам. Протодьякон что-то басит. Все хохочут. Яков является со штофом под черною печатью за пазухою, в руках несет колбасу и паюсную икру. Печать со штофа срывается с восклицанием: «Ну-ка, отец дьякон, белого панталонного хватим!» – «Весьма охотно», – глухим басом и с расстановкою отвечает протодьякон. Начинается попойка. Приносится Яковом еще штоф и еще – так до положения риз.
– Знаете ли вы, – говорит мне кто-то из жильцов 10-го нумера, – что у нас есть тайное общество? Я член его, я и масон.
– Что же это такое?
– Да так, надо же положить конец.
– Чему?
– Да правительству, ну его к черту!
И я, после этого открытия, смотрю на господина, сообщившего мне такую любопытную вещь, с каким-то подобострастием.
Масон! Член тайного общества? То-то у него книги все в зеленом переплете. А я уже прежде где-то слыхал, что у масонов есть книги в зеленом переплете.
– А слышали, господа: наши с Полежаевым и хирургами (студентами Московской медико-хирургической академии) разбили вчера ночью бордель на Трубе? Вот молодцы-то!
Начинаются рассказы со всеми сальными подробностями. И это откровение я выслушиваю с тем же наивным любопытством, как и сообщенную мне тайну об обществе и масонстве.
– Ну братцы, угостил сегодня Матвей Яковлевич!
[150]
– А что?
– Да надо ручки и ножки его расцеловать за сегодняшнюю лекцию. Недаром сказал: «Запишите себе от слова до слова, что я вам говорил; этого вы нигде не услышите. Я и сам недавно узнал это из Бруссе». И пошел, и пошел…
– Теперь уже, братцы, Франков, и Петра, и Иосифа побоку; теперь подавай Пинеля, Биша, Бруссе!
[151]
– А в клинике-то, в клинике как Мудров отделал старье! Про тифозного-то что сказал! Вот, говорит, смотрите, он уже почти на ногах после того, как мы поставили с лишком 80 пиявиц к животу; а пропиши я ему, по-прежнему, валерияну да арнику, он бы уже давно был на столе.
– Да, Матвей Яковлевич молодец, гений! Чудо, не профессор. Читает божественно!
– Говорят, в академии хорош также Дядьковский
[152]. Наши ходили его слушать. Да где ему против Мудрова! Он недосягаем.
– Ну, ну! А Лодер Юст-Христиан?
[153]
– Да, невелика птичка, старичок невеличек, да нос востер. Слышали, как он обер-полицеймейстера отделал? Едет это он на парад в карете, а обер-полицеймейстер подскакал и кричит кучеру во все горло: «Пошел назад, назад!» Лодер-то высунулся из кареты, да машет кучеру – вперед, мол, вперед. Полицеймейстер прямо и к Лодеру. «Не велю, – кричит, – я обер-полицеймейстер». – «А я, – говорит тот, – Юст-Христиан Лодер; вас знает только Москва, а меня – вся Европа». Вчера-то, слышали, как он на лекции спохватился?
– А что?
– Да начал было: «Sapientischissima (Лодер шамкал немного) natura», – да, спохватившись, и прибавил: «aut potius, Creator sapientishissimae naturae voluit»
[154].