„Это, брат, не врожденная доброта, – заметил Петр Григорьевич, – а страх, timor Domini
[170], только не Божий, а государев“».
Почему этот пассаж из моего старого дневника приходит мне теперь, через 53 года, на память? A propos des bottes?
[171] Почему еще и тогда этот незначащий разговор наш, двух молодых людей, сделал на меня такое впечатление, что я внес его в мой дневник? Мало этого: этот незначащий разговор приходил мне в голову каждый раз, когда я думал, говорил или читал о современных доктринах или социальных утопиях.
Это, может быть, глупо и не стоило бы теперь вносить в мою автобиографию. Но ведь я пишу ее не для печати, а для себя, решившись не скрывать от себя и того, что сам нахожу schwach
[172]. Не хочу же я казаться самому себе умнее? Дело в том, что у меня, по странной ассоциации идей, давнишний, гроша не стоящий разговор сделался каким-то наглядным выражением последствий или действий на человеческую природу двух прав: естественного и государственного (или вообще юридического права). Одно выразилось, конечно, в одном моем представлении, только основанном на словах Петра Григорьевича, – чувством ненависти, другое – чувством страха. С тех пор мне всегда казалось, что знаменитое droit de l’homme
[173] возбуждает, и на самом деле, только ненависть, а юридическое право – боязнь. Странно, ненаучно и потому, может быть, нелепо. Но так мне кажется. Кто знает это пресловутое droit de l’homme? На каких скрижалях и кем оно начертано? Сам человек приписывает себе, то есть изобретает для себя права, и, значит, все зависит от того, как он на себя посмотрит снизу, сверху, сбоку, и потом как еще все эти сторонние воззрения соединит и как их комментирует. Даже самое главное, право прав, право на жизнь и смерть, и то он может и присваивать себе, и отвергать у себя. Но, присвоив себе то или другое право, чувство ненависти и неприязни для него делается неизбежным, как скоро этим правом он почему-нибудь не в состоянии будет пользоваться. Так, это право прав, право на жизнь, есть не более как комментарий, наш собственный комментарий факта: мы живем, ergo, имеем право жить.
Но не миражно ли это право, когда самый факт, на котором оно основано, может каждую минуту прекратиться и кончиться? Хорошо право, которое ежеминутно может быть отнято у каждого из нас? И жизнь делается всего скорее ненавистною, когда она рассматривается как наше право. Не ближе ли к правде, не нормальнее ли та жизнь, которою мы пользуемся вовсе не по праву, и не как правом, а попросту, без затей. Живем, потому что живем, и так надо быть, таково наше предопределение, как следствие причины причин. Вольно нам подводить это под категорию прав!
Но если на жизнь нет права, а есть только сама жизнь, как роковой факт, то что же наше право на смерть? Да это право сильного. Воля, как намерение, осуществленное в действии, – продукт жизни, сильнее жизни, и потому может ее прекратить на каждом шагу. Таких прав немало на свете! И человек, с его милою логикою, не задумался назвать и проявление силы правом. Да не потому ли, что каждый мыслитель, толкуя о праве, невольно сознавал суть права в силе?
А правда? А справедливость? А нравственный закон?
Да, на аналитических весах мыслителя эти противовесы сильно опускают одну чашку, но стоит только силе слегка прикоснуться к другой, и весы покажут другое.
Что же знают все другие статьи пресловутого droit de l’homme? Если уже права на жизнь никто нам не давал и мы пользуемся ею Dei gratia
[174], то что такое право на равенство, свободу, братство? Не чистые ли миражи эти права? Они возбуждают только ненависть, потому что недостижимы, за ними гоняются, а их нет.
Право можем мы себе творить и утверждать только на то, что можем себе дать, и, собственно, по-Божьи, что можем дать не насильно. Право собственности и право личности, наследственности, – все они искусственны, созданы человеком, но именно потому они и есть права; их можно было дать и признано было за лучшее для человеческого общества их дать ему.
И, дав эти права, было естественно и справедливо требовать, чтобы их никто не нарушал. Нарушитель должен был страшиться. И вот искусственные права, возбуждающие чувства опасения и страха, оказались благодетельнее тех естественных прав, недостигаемость которых порождает ненависть и злобу. Кто, в самом деле, может нам дать свободу, равенство и братство, когда их нет таких, какими они представляются гоняющимся за ними? Странное недоразумение, искони присущее человеческому обществу! Библейское столпотворение – верный символический образ этого рокового недоразумения. Мы, окруженные безысходным, но благодетельным миражем жизни, не можем понять, как наша мысль и наша воля могут быть несвободными, когда мы чувствуем так живо свободу нашей мысли и нашей воли. И, обольщенные этим ощущением, стремимся к полной свободе действий, и зная, и не зная, что ее никогда не достигнем.
Это-то стремление мы и назвали правом, а дав название, стремимся еще неукротимее.
Если мы произошли от обезьян, то от них мы и получили стадное свойство стремиться сообща к свободе действий.
Но у нас, в прибавок к этому чисто животному свойству, выработалось еще, уже не знаю почему: от естественного подбора или чего другого, резко отличающее нас от животных свойств индивидуальности.
Ни у одного животного эта особенность так не развита, к нашему счастью или несчастью, как у нас. Вот эти два свойства – стадность и индивидуальность – и борются между собою в человеческих обществах. И общества, и государства учреждаются на основании междоусобной борьбы стадных и индивидуальных свойств людей. В стаде неудержимое стремление действовать сообща; человеческая особь неудержимо стремится действовать лично, особняком, по мере своих сил и способностей, или, как принято писать в деловых бумагах, по крайнему своему разумению. Борьба борьбою, а во время ее стадные свойства сообщаются индивидуальным, индивидуальные – стадным.
Стадное свойство требует равенства и братства; индивидуальное хочет свободы и враг равенства. При полном равенстве особь теряет свой raison d’кtre. Что делать бедному человечеству в этой междоусобице его самых закадычных стремлений и свойств? Оно изобретает разные средства, чтобы кое-как выйти, не погибнуть в борьбе. Я полагаю, что стадные свойства изобрели, на первых порах, те среднеазиатские ханства, которые потом прогуливались по целому свету; горные ханства и бейства такого же, верно, происхождения, только другая местность не позволяла им сливаться в огромные стада. Когда из этих громадных стад образовались громадные государства, то интересы государственных властей не могли быть одними и теми же с их подданными; государственная власть стремилась неминуемо к индивидуальности и развивала ее все более и более вблизи себя; подданные должны были, напротив, стремиться к удержанию стадных свойств, находя в них свою главную силу и крепость. Не могли не существовать [и] общие интересы между властью и народом.