Ясно было, что лишить его очков значило сделать лекцию для него вполне невозможною. Слушатели, заметив, что он, приходя на лекцию, прежде всего снимает свои очки и кладет их на кафедру, умудрились устроить так, что положенные очки должны были неминуемо провалиться в пустоту кафедры на самое ее дно. Положение профессора было критическое; он, видимо, потерял голову и не знал, что ему делать. Тогда те же слушатели явились пред ним советниками на помощь; один из них, долго не думая, притащил от сторожа кочергу, запустил ее в провал и начал, к ужасу [профессора], ковырять ею во все стороны так безжалостно, что очкам, очевидно, грозила опасность полного разрушения. Вся аудитория между тем собралась около кафедры и злополучного наставника; советам, толкам, сожалениям не было конца, и вот, наконец, общим советом решили, что нет другого, более надежного средства сделать лекцию возможною, то есть достать очки, как перевернуть кафедру верх дном и вытрясти их оттуда. Принялись за дело, увенчавшееся успехом; вытрясли полуразрушенные кочергою очки; когда достигли этого результата и профессор рассматривал уныло нарушение целости своего зрительного инструмента, в аудиторию вошел другой профессор и остолбенел при виде необыкновенного зрелища. Таким образом, лекции, то есть прочтению тетрадки, к удовольствию многих слушателей, не суждено было состояться.
У другого профессора того же (если не ошибаюсь, словесного) факультета было заведено в начале лекции читать протокол прошедшей, и это чтение поручалось им одному репетитору. Все знали, что репетитор этот непременно скажет в начале чтения протокола, и многие из других факультетов являлись из любопытства на лекцию, чтобы услышать заранее известный всем curiosum. Curiosum состоял в том, что репетитор начинал чтение протокола всегда следующими словами: «На прошедшей лекции 182… года, такого-то числа, Василий Григорьевич такой-то, надворный советник и кавалер, излагал своим слушателям то-то и то-то». Профессор же постоянно и непременно всякий раз прерывал чтение репетитора замечанием, что он действительно надворный советник, но вовсе не кавалер. На это замечание, в свою очередь, репетитор всякий раз отвечал: «Как же, Василий Григорьевич, вы удостоены медали за 1812 год на Владимирской ленте».
Но, несмотря на комизм и отсталость, у меня от пребывания моего в Московском университете, вместе с курьезами разного рода, остались впечатления глубоко, на целую жизнь, врезавшиеся в душу и давшие ей известное направление на всю жизнь. Так, лекции Лодера, несмотря на мое полное незнакомство с практическою анатомиею, поселили во мне желание заниматься анатомиею, и я зазубривал анатомию по тетрадкам, кое-каким учебникам и кое-каким рисункам. Даже обычные выражения Лодера: «Sapientissima natura, aut potius Creator sapientissimae naturae Voluit»
[224] – не остались без влияния на меня.
Я и теперь еще, чрез 50 с лишком лет, как будто слышу их. Но и самые надписи на стенах анатомического театра и клиники слились у меня как бы в одно целое с начатками моих научных сведений в Москве. Мистического и мистицизма никто не искоренит из глубины человеческого духа. Монотонность и односторонность никогда не будут ему свойственны, и я не верю, чтобы человеческое общество когда-нибудь остановилось на одном избранном им направлении, и всего менее верю, чтобы оно когда-нибудь сделалось позитивистом.
Студенческая жизнь в Московском университете до кончины императора Александра I была привольная. Мы не видывали попечителя – кн. Оболенского. Я его только раз видел на акте, да и с ректором – Прокоповичем-Антонским
[225] – встречались вступающие в университет кутилы и забияки. Я его видал также только на акте. Мундиров тогда еще не было у студентов. Несмотря на это, я не помню ничего особенно неприличного или резко выдававшегося в наружном виде студентов. Скорее выдавалась и поражала нас наружность у профессоров, так как одни из них в своих каретах, запряженных четверкою, с ливрейными лакеями на запятках (как М. Я. Мудров, Лодер и Е. О. Мухин), казались нам важными сановниками, а другие – инфантеристы или ездившие на ваньках во фризовых шинелях – имели вид преследуемых судьбою париев.
Но со вступлением на престол Николая I, после декабрьских дней, и мы почувствовали перемену в воздухе.
Слышим, что назначается новый попечитель, военный генерал Писарев
[226]; слышим, что новый государь, во время пребывания его в Москве, посетив почти инкогнито университет и университетский пансион, рассердился страшно, увидев имя Кюхельбекера
[227], написанное золотыми буквами на доске в зале университетского пансиона; Антонский не догадался снять доску или стереть ненавистное имя бунтовщика, бывшего отличным учеником.
Антонский, говорю, нам сказывали, был сменен за эту недогадливость, а прежний фрачный попечитель был заменен мундирным.
Мы слышали также, что государь, приехав на дрожках в университет и узнанный только сторожем, отставным гвардейским солдатом, пошел прямо в студенческие комнаты, велел при себе переворачивать тюфяки на студенческих кроватях и под одним тюфяком нашел тетрадь стихов Полежаева
[228].
Полежаев угодил в солдаты.
Вскоре после этого посещения были введены студенческие мундиры, для меня и, верно, для многих других, кое-как перебивавшихся, – новый расход.
Сестры ухитрились смастерить мне из старого фрака какую-то мундирную куртку с красным воротником и светлыми пуговицами, но неопределенного цвета, и я, пользуясь позволением тогдашнего доброго времени, оставался на лекциях в шинели и выставлял напоказ только верхнюю, обмундированную часть тела.
Не замедлил явиться пред нами в аудиториях и мундирный попечитель, тотчас же при своем появлении прозванный, по свойству его речи, фаготом. Действительно, речь была отрывистая, резкая. Я видел и слышал этого фагота, благодарение Богу, только два раза на лекциях; один раз на лекции у профессора химии Геймана, другой раз у Мухина, и оба раза появление было сопровождаемо некоторого рода скандалом.
У Геймана на лекции фагот, высокий, плечистый генерал в военном мундире, входивший всегда с шумом, в сопровождении своих драбантов
[229], встретил моего прежнего нахлебника, Жемчужникова, в странном для него костюме: студенческий незастегнутый мундир, какие-то уже вовсе немундирные панталоны и с круглою шляпою в руках.