Дуэли стоили жизни нескольким десяткам молодежи; это, без сомнения, очень прискорбно, и родители, потерявшие на дуэли безвременно своих сыновей, имеют полное право восставать против этого варварского обычая. Но что же делать, если в человеческом обществе нередко приходится выпирать клин клином за неимением лучшего средства против зла? А грубость нравов и обращение в студенческой жизни между товарищами портит также жизнь и есть не меньшее зло, чем дуэль. В Московском университете я был свидетелем отвратительных сцен из студенческой жизни, зависевших всецело от грубости и неурядицы взаимных отношений между товарищами. Кулачный бой, синяки и фонари, площадная ругань и матерщина были явлениями незаурядными.
Вот предо мною стоит, вспоминаю, студент из семинаристов, Марсов, и действительно – верзила чуть не в сажень, обросший весь, как щетиною, волосами. Я иду мимо в аудиторию, пробираясь сесть на место.
– Ты что тут, поросенок, таскаешься? Знаешь, какого шлепка задам!
Другие хохочут. Что тут поделаешь? Этакой верзила и взаправду хватил бы – все снова засмеялись бы, и дело с концом. Где существует так называемая студенческая Comment
[278], там буйство, посрамление человеческого достоинства грубою обидою немыслимы – есть суд товарищей, решающих, что делать; и вот человек смолоду приучается к благородству, уважению личного достоинства и общественного мнения; а это едва ли не стоит нескольких жизней.
Впрочем, студенческие общества всегда старались сделать дуэли наименее опасными для жизни; известно, какие предосторожности берутся в студенческих дуэлях к защищению головы, шеи и т. п. против ударов. Но заметно, что каждый раз с увеличением строгости против обыкновенных студенческих дуэлей увеличивались более опасные дуэли на пистолетах. В течение пяти лет были только два случая опасных дуэлей между студентами. В одном случае студенческий Schlager (род палаша) попал на третий грудинный хрящ, перерубил его и повредил титечную внутреннюю артерию (art. mammaria interna); собравшийся около раненого факультет, надо признаться, опозорился. Когда образовался плеврит раненой плевры с выпотом и значительным кровотечением из раны, до тех пор некровоточивой, то трое профессоров погрязли в предположениях: один говорил, что тут ранено легкое; другой – что ранена легочная вена; но ни один не узнал плевритического выпота в несколько фунтов весом. В таком-то жалком положении в то время находилось исследование грудных органов в наших университетах.
Другие два случая были пистолетные дуэли; в обеих раны были очень опасные, но исход был благополучный. В одном случае пуля пронизала шею около сонных артерий насквозь, задев горло; кровотечения, однако же, не было, и раненый только долго не мог говорить.
В другом случае пуля засела в лобной кости, у соединения ее с теменною, и была вытрепанирована Мойером весьма ловко. Раненый, конечно, выздоровел.
Занятия мои с каждым годом увеличивались; особливо занимался я разработкой фасций
[279] и отношений их к артериальным стволам и органам таза. Это предмет был совершенно новый в то время. Обыкновенные анатомы бросали фасции; в Германии занимались ими очень мало, и только у англичан и французов можно было найти описание и изображение некоторых из них.
Я делался с каждым днем все более и более специалистом, предаваясь по временам изучению самостоятельно одной какой-либо ограниченной специальности. Дошло до того, что я перестал посещать лекции по другим наукам, кроме хирургии.
Это было глупо с моей стороны, и я много такого, что могло бы быть очень полезным впоследствии, пропустил и потерял. До Мойера начали доходить жалобы других профессоров о моем непосещении лекций. Профессор химии Гебель прижал меня и на семестровом экзамене. Мойер дельно увещевал меня не пренебрегать другими науками и был прав.
Но меня смущало то, что, слушая лекции, я неминуемо краду время от занятий моим специальным предметом, который как ни специален, а все-таки заключает в себе по крайней мере три науки. А сверх того я действительно тяготился слушанием лекций, и это неуменье слушать лекции у меня осталось на целую жизнь. Посвятив себя одиночным занятиям в анатомическом театре, в клинике и у себя на дому, я действительно отвык от лекций, приходя на них, дремал или засыпал и терял нить; демонстративных лекций в то время на медицинском факультете, за исключением хирургических и анатомических, вовсе не было; ни физиологические, ни патологические лекции не читались демонстративно. Зачем же, думал я, тратить время в дремоте и сне на лекциях? Наконец, я дошел до такого абсурда, что объявил однажды Мойеру о моем решении не держать окончательного экзамена, т. е. экзамена на докторскую степень, так как в то время от профессоров не требовали еще докторского диплома; а если понадобится, думал я, так дадут и без экзамена дельному человеку.
Мойер, конечно, отговорил меня от такого поступка и уверил, что экзаменаторы примут непременно во внимание мои отличные занятия анатомиею и хирургиею и будут потому весьма снисходительны.
Но я забежал слишком вперед в моем рассказе.
Нас послали в Дерпт только на два или три года, а мы между тем пробыли там целых пять лет. Это сделала для нас польская революция 1830–1831 годов.
Чрез год после нашего прибытия в Дерпт началась турецкая война 1828 года, и нам пришлось распрощаться с некоторыми из наших новых дерптских знакомых. На эту войну уехал от нас Владимир Иванович Даль (впоследствии [писавший под псевдонимом] «Казак Луганский»).
Это был замечательный человек, сначала почему-то не нравившийся мне, но потом мой хороший приятель. Это был прежде человек, что называется, на все руки. За что ни брался Даль, все ему удавалось усвоить. С своим огромным носом, умными серыми глазами, всегда спокойный, слегка улыбающийся, он имел редкое свойство подражания голосу, жестам, мине других лиц; он с необыкновенным спокойствием и самою серьезною миною передавал самые комические сцены. Подражал звукам (жужжанию мухи, комара и проч.) до невероятия верно. В то время он не был еще писателем и литератором, но он читал уже отрывки из своих сказок. Как известно, прежде лейтенант флота, Даль должен был оставить морскую службу отчасти потому, что страдал постоянно на корабле морскою болезнью, а отчасти за памфлет в стихах, написанный им на адмирала Грейга. Даль переседлал из моряков в лекари; менее чем в четыре года выдержал отлично экзамен на лекаря и поступил в военную службу. Находясь в Дерпте, он пристрастился к хирургии и, владея между многими другими способностями необыкновенною ловкостью в механических работах, скоро сделался и ловким оператором; таким он и поехал на войну; потом он сделал и польскую кампанию, где отличился как инженер и пионер; а по окончании вступил ординатором в военно-сухопутный госпиталь и вскоре переседлал из лекарей в литераторы, потом в администраторы и кончил жизнь ученым, посвящавшим много лет составлению своего лексикона, материал к которому в виде пословиц и поговорок он начал собирать еще, кажется, до Дерпта.