Иоко Кизерицкий был в этом роде. Это был студенческий Дон Кихот, хотя и не высокий ростом, как Дон Кихот, но так же, как он, истощенный, сухой, всегда серьезный и нахмуренный, в крагене, ботфортах, шапочке на маковке; Кизерицкий таял только пред дамами, сочинял им стихи и однажды издал целую книжку своих стихотворений с посвящением: «Rosen und Lilien, gewidmet von Kieseritzky»
[291].
Иоко являлся всегда в трауре на улицах в дни кончины Вашингтона и Боливара. На вопрос, по ком это надел траур, Иоко принимал величественную позу, возводил глаза к небу и торжественно провозглашал: «Сегодня день кончины великого сына свободы!»
В то время в Дерпте не существовал еще пятилетний срок для окончания курса наук в университете, и я застал еще многих так называемых bemooste Haupter
[292] – сиречь мхом обросших голов. Мне показывали одного, сын крестника которого оканчивал уже курс, а крестный папенька отца все еще числился между студентами.
Другого я знал, предобрейшую душу и вовсе не глупого человека, вступившего в университет года за четыре до нашего прибытия в Дерпт и уехавшего с кучкою детей; он держал уже у меня экзамен на лекаря, когда я поступил на профессорскую кафедру в Дерпте. Между старыми студентами пользовался также известностью и специфик-Шульц. Никогда я не видел человека более похожего на птицу, как Шульца-специфика: длинный, заостренный нос, узкий череп, короткое туловище, длинная шея, длиннейшие, как шесты, ноги, походка журавлиная, студенческий костюм.
– Шульц! Сколько вам лет? – был постоянный вопрос знакомых и незнакомых.
– Тридцать два года, если не считать четыре года, проведенные в приготовлении пилюль и порошков, – был постоянный ответ Шульца-специфика.
Бедненький, сидел, сидел, ходил, ходил по лекциям в университет, да так и не кончил курса; чрез двадцать с лишком лет я встретил его учителем немецкого языка в одной школе киевского учебного округа.
Свободная провинциальная жизнь того времени и корпоративное устройство дерптского студенчества придавали ему особое значение. И университетское начальство, и городское общество сознавали это значение и в своих отношениях к студенчеству держали себя весьма осторожно, соблюдали деликатность в обращении с студентами и не допускали ни малейших экивоков в отношении к чести и достоинству студенчества.
Даже трактирщики и купцы не позволяли себе большой требовательности в уплате долгов, опасаясь студенческой анафемы – Verschiess’a
[293]. Вероятно, незнакомый хорошо с тем настроением или просто слишком понадеявшись на свою наглость, Фаддей Булгарин попал однажды в большой просак. Булгарин владел возле самого города мызою (дачею) Карловом, и проживал там по целым месяцам с своею женою и знаменитою «тантою». Я нередко встречал его у Мойера. Булгарин старался всюду проникнуть и со всеми познакомиться, фраппируя
[294] каждого своею развязностью, походившею на наглость. Во время годовой ярмарки он ходил по лавкам заезжих петербургских и московских купцов, и когда они не уступали в цене, то грозил им во всеуслышание, что разругает их в «Северной пчеле».
Сошедшись в первый раз (это было в моем присутствии) с какими-то немцами, он уверял их, что то, что русскому здорово, немцу – смерть, и в доказательство приводил пример, как один объевшийся солдат удивил немцев в Лейпциге. Все думали, что он помрет, объевшись, и все рты разинули от удивления, когда он в их же присутствии испражнился в количестве, по объему и весу никем из присутствовавших невиданном и неслыханном.
Словом, Фаддей Венедиктович и в Дерпте не скрывал своего таланта. Однажды, за приглашенным обедом у помещика Липгардта, в присутствии многих гостей и между прочими одного студента, Булгарин, подгуляв, начал подсмеиваться над профессорами и университетскими порядками. Студент передал потом этот разговор, конфузивший его за обедом, своим товарищам. Поднялась буря в стакане воды. Начались корпоративные совещания о том, как защитить поруганное публично Фаддеем достоинство университета и студенчества. Порешили преподнести Булгарину в Карлове кошачий концерт. С лишком 600 студентов с горшками, плошками, тазами и разною посудою потянулись процессиею из города в Карлово, выстроились перед домом и, прежде чем начать концерт, послали депутатов к Булгарину с объяснением всего дела и требованием, чтобы он во избежание неприятностей кошачьего концерта вышел к студентам и извинился в своем поступке. Булгарин, как и следовало ожидать от него, не на шутку струсил, но, чтобы уже не совсем замарать польский гонор, вышел к студентам с трубкою в руках и начал говорить, не снимая шапки, не поздоровавшись. «Mьtze herunter! Шапку долой!» – послышалось из толпы.
Булгарин снял шапку, отложил трубку в сторону и стал извиняться, уверяя и клянясь, что он никакого намерения не имел унизить достоинство высокоуважаемого им Дерптского университета и студенчества.
Тем дело и кончилось; студенты разошлись, но по дороге встретили еще экипаж Липгардта, окружили его и тоже потребовали объяснения, которое и было дано с полною готовностью.
Начальство университета, т. е. ректор (в то время Паррот), зная, что Булгарин и жандармский полковник не смолчат, тотчас собрал сениоров
[295] корпораций, потребовал объяснений, оказавшихся вожаками и распорядителями посадил в карцер, и все дело уладилось без дальнейших последствий.
Да, корпоративное устройство студенчества – важное дело в отношении порядка и благочиния. В этом я достаточно убедился в бытность мою в Дерпте учащимся и профессором. С неорганизованною, беспорядочною и разношерстною толпою молодых людей ничего не поделаешь. По-моему, просто безумие со стороны начальников разглагольствовать с собравшеюся толпою студентов. Это значит ввести и себя, и молодежь в беду, без всякой пользы для общего дела.
Учреждение корпораций в наших русских университетах по образцу Дерптского, конечно, немыслимо. В Дерпте, как и в германских университетах, корпоративное дело есть дело традиционное. А у нас нет для него почвы. Но, тем не менее, пока в наших университетах не придумают учредить, тем или другим способом, студенческого представительства, правильно организованного, университетское начальство пусть не рассчитывает на свое влияние и воздействие на учащуюся молодежь.
Тогда ничего не остается иного, как начальство университета, профессора, ректоры сами по себе, а студенты сами по себе, а для порядка и благочиния – городская полиция. Это неминуемо. Но нравственно-научное значение университета многое утратит. А мы, старые студенты, именно дорожим теми воспоминаниями, которые по прошествии целых 50 лет все еще связывают нас с прошлым университетским житьем-бытьем. А воспоминания эти дороги именно потому, что они не были бы для нас такими, если бы мы не чувствовали могучего и живучего влияния университета на весь наш внутренний быт, на все человеческое в нас.