Щегол прилетел, а орел улетел.
В небо нырнул, крылом махнул.
Значит, будет командовать мул.
Вместо погонщика – мул.
– Что ты там бормочешь? – спрашивал его Франсиско Моралес.
– Ничего, хозяин, – отвечал Ансельмо, смолкая.
Молчал закон, молчало оружие, молчал и Ансельмо Эспирикуэта. До поры до времени.
47
После длительного и терпеливого ожидания и стольких усилий жизнь наконец обрела долгожданную полноту: появились цветы, скоро должны были появиться и плоды. Появился и долгожданный ребенок. Тем не менее от Симонопио по-прежнему требовалось терпение: ему все еще не разрешали заниматься малышом, даже брать на руки. Он еще маленький, это женское дело, ты его уронишь, твердили ему. Симонопио разрешали посидеть рядом, когда ребенок засыпал. Его оставляли присматривать за ним, наблюдать, как он спит в своих пеленках, пропитавшихся запахом меда и детского тела Симонопио – их бывшего хозяина, а ныне – неутомимого стража.
Симонопио не давал малышу меда, как давали ему самому с первых же часов жизни, но ежедневно, пользуясь тем, что ребенок плачет и рот его широко открыт, осторожно клал под язык немного маточного молочка. Симонопио знал, что молочко нравится мальчику, помогает ему расти и крепнуть. Движения его рук и ног во время бодрствования становились более энергичными, дыхание во сне делалось более глубоким и спокойным, а когда малыш плакал, голос его звучал все громче. Симонопио не сводил глаз с лежащего в колыбели Франсиско-младшего – не хотел упустить ни одной минуты.
Он запоминал его лицо, его черты – от мягкой впадины на макушке до круговорота невесомых и нежных, как пушок на персике, волосков между едва наметившимися бровями, которые Симонопио иногда потихоньку поглаживал. Можно ли нарушить порядок этого идеального круга нежной силой чуть загрубевшего пальца? Оказывалось, что нет, порядок этот нарушить невозможно. А еще он узнал, какая песня успокаивала малыша, когда он просыпается в слезах, какие слова заставляют его открыть глаза, выйти из сонливого ступора, хотя все считали, что новорожденный не умеет сосредотачивать внимание и его не интересует окружающий мир. В этом крохотном личике он видел мальчика, в которого скоро превратится младенец, видел дороги, по которым они пройдут вместе, и новые истории, которые их ждут на пути.
С присущим ему терпением Симонопио наблюдал сквозь прутья свежеокрашенной колыбели за маленьким Франсиско, который даже во сне не лежал спокойно. Искушение было слишком велико: ему хотелось взять ребенка на руки. Он должен охранять его. Проблема в том, что понимал это только он один, только он знал, что именно на нем лежит ответственность за этого ребенка.
Этот день настанет, и он, Симонопио, терпеливо его дождется. Когда они оставались одни, он нашептывал малышу на ушко о сьерре, о горных цветах, о жужжащих за окном пчелах, которые требовали, чтобы их пустили в комнату познакомиться с новым существом. Он не спешил рассказывать ему о койоте. Не хотел, чтобы мальчик испугался. Эти истории он решил держать при себе, пока тот не подрастет и не поймет, что Симонопио защитит его и от койота, и от всего остального.
48
Однажды мама призналась, что после моего рождения долго считала меня неполноценным. То есть у меня все было в норме, все пальцы на месте, но она сомневалась в моих умственных способностях.
Услышав это, я не обиделся. При рождении ребенка такое случается со многими: все первым делом пересчитывают пальцы, проверяют уши, пупок, дыхание. Думают про себя: а он нормальный? Какой бы ни была радость от рождения ребенка, почти одновременно с ней, как ни странно, приходят печаль и неуверенность. Когда после рождения моего первенца мама увидела меня в похожем состоянии, она сочла своим долгом признаться в тогдашних сомнениях, чтобы хоть как-то меня утешить: «Поверь, сынок, не стоит волноваться. В первые годы твоей жизни мне тоже казалось, что ты умственно отсталый, а ты у нас вон какой».
Мне не приходило в голову, что у сына мог иметься какой-либо когнитивный изъян. Меня беспокоили исключительно физические недостатки вроде шестого пальца или чего-то в этом роде, а потому мамино замечание лишь добавило беспокойства в мое и без того взбаламученное сознание. Рассказать подробнее о моей предполагаемой умственной отсталости я попросил маму гораздо позже, полностью успокоившись и придя к выводу, что у моего ребенка всего хватает и нет ничего лишнего, а реакции у него, как объяснил мне врач, соответствуют реакциям любого другого новорожденного младенца.
Доктор Канту тоже уверял маму, что ее ребенок нормален и, несмотря на легкую недоношенность, никакой умственной отсталости у него не наблюдается. Странно, конечно, что десятимесячный младенец носится по всему дому, однако для ребенка этого возраста вполне нормально не воспринимать опасность и не внимать замечаниям, постоянно ввязываясь в неприятности. «Похоже, малыш растет настоящим сорвиголовой», – добавил доктор Канту. Позднее, года в два или три, когда от меня уже ждали определенных поведенческих реакций, доктор заверил, что нет ничего удивительного в том, что я до сих пор не говорю: многие мальчики начинают разговаривать позже. «Но, доктор, дело не в том, что он не хочет говорить. Наоборот, все время что-то бормочет на своем языке, но никто ничего не понимает!»
Мама призналась, что заставить меня замолчать было невозможно. Я рос таким разговорчивым и многословным, что папа предрекал мне будущее адвоката, в чем мама сомневалась: моих многословных рассуждений не понимали ни они с отцом, ни сестры, а значит, судья тоже вряд ли бы понял.
На самом деле я говорил на секретном языке, который не понимал никто, кроме меня и Симонопио. Симонопио молчал так долго, что никому в голову не приходило усомниться в том, что он нем. Но немым он не был, не был никогда: все эти годы, предшествовавшие моему рождению, он разговаривал сам с собой, рассказывал себе сказки, напевал песенки, но рассказывал и напевал только для себя в уединении гор. Это были те же сказки и песни, которые он слышал по-испански, но из-за его обезображенного рта они звучали иначе. Его тайный язык я изучил еще в колыбели, одновременно с родным испанским.
Со мной он никогда не молчал. Почему же испанскому я предпочитал секретный язык Симонопио? Не знаю. Возможно, истории, которые Симонопио нашептывал мне на ухо, нравились мне больше, чем сюсюканье мамы и сестер. Захватывающие приключения гораздо интереснее, чем бесконечные разговоры о том, что пора мыться, ложиться спать, чистить зубы или уши и прочие вещи, ненавистные для сметливого и подвижного ребенка.
Все это лишь предположения. Не помню, чтобы в какой-то день я принял сознательное решение: буду-ка говорить по-симонопски, а не по-испански. Зато помню свое удивление, когда обнаружил: никто не понимает того, что я говорю, в то время как сам я отлично понимал, что говорят другие. Не забывай, что я был еще маленький.
К тому времени как мне исполнилось три года, я по-прежнему упорно отказывался нормально говорить, и беспокоиться за меня начал даже папа. Так было до тех пор, пока кто-то не застал меня за увлеченной беседой с Симонопио. Тогда все поняли или же вспомнили, что тот тоже пытался говорить в детстве, но его никто не понимал, и теперь под его влиянием я воспроизвожу тот же самый речевой дефект.