Обсуждая это решение с дочерью наедине, бабушка Синфороса поняла, что причины переезда гораздо глубже этого «я одна не справлюсь с плантациями», но ничего не сказала. Она согласилась, что правильнее – и надежнее – и для мамы, и для меня уехать подальше от Амистад, даже ценой разрыва привычных связей и утраты традиций. Мама осторожно спросила, не хочет ли бабушка жить с кем-либо из сыновей, но та без колебаний отказалась.
– Я еду с вами.
Моя бабушка Синфороса не любила кого-то обременять, равно как и взваливать лишнюю обузу на свои плечи, что было бы неизбежно, согласись она жить с невестками.
– А главное, я нужна тебе, Беатрис.
Симонопио вышел из гостиной, как всегда, молча, с покорным видом, который мама истолковала как согласие.
– Конечно, няню Реху мы тоже возьмем с собой, Симонопио.
Мама знала, что из всех обитателей поместья Симонопио перемена далась бы труднее всего, и собиралась найти ему какое-нибудь дело в Монтеррее, куда после посещения цирка тот категорически отказывался возвращаться. Они непременно найдут ему что-то по вкусу, она была уверена. В Монтеррее тоже есть холмы и даже горы. Высоченные горы. Быть может, Симонопио понравится по ним бродить, исследовать новые места. Наверняка.
Решение, принять которое поначалу было весьма непросто, превратилось для Беатрис в навязчивую идею и с некоторых пор занимало все ее мысли и чувства. Она тут же решила, что перемены надо осуществить немедленно – ко всеобщей досаде, она не станет дожидаться ни окончания учебного года, ни моего первого причастия, ни первого бала дочерей ее подруг и уж тем более открытия линаресского казино. Зачем, если она и раньше туда не собиралась? Как только дела будут улажены, она уедет и заберет меня с собой подальше от страха за нашу жизнь и опасность потерять землю. Подальше от соблазнов и зависимости.
Многие пытались ее отговорить, включая моих дядек, ее братьев, снова и снова повторявших, что готовы взять на себя управление ее делами.
– Помогите мне все продать и присматривайте за хозяйством, пока все не уладится, – настаивала Беатрис. – Больше ничего не нужно.
– Подумай о будущем Франсиско!
– Только о нем и думаю. Землей мы больше заниматься не будем.
– Но, Беатрис, здесь твоя семья, здесь люди, которые тебя любят, – твердили ей братья и друзья.
– Зато там мои дочери и внуки.
В итоге они согласились, предупредив ее, что продажа займет время: многие участки записаны на имя друзей ее покойного супруга, а значит, предстояло убедить этих друзей заняться продажей от своего имени. Беатрис не удивило, что все без исключения согласились передать ей то, что принадлежало ей как вдове. Папа сделал правильный выбор: друзья остались верны данному слову, признав, что числящаяся за ними земля, которую когда-то пытались уберечь от аграриев, на самом деле принадлежит вдове Франсиско Моралеса. Они с удовольствием помогли маме ее продать.
Шаг за шагом мама уладила все дела. Дневные заботы помогали ей отвлечься от пустоты, которая наваливалась на нее по ночам, когда единственным утешением были лишь песни «Зингера» и Симонопио – одна была механической, а другие пелись не для нее. И если моя жизнь была наполнена присутствием Симонопио, его историями и песнями, жизнь самого Симонопио казалась моей маме пустой и печальной.
Дело не в его обиде. После одной из ее бесчисленных просьб о прощении за пощечину он обнял ее, и Беатрис почувствовала облегчение. Нет, дело не в этом. Тогда в чем? Наверное, так влиял на Симонопио траур: с тех пор как через два дня после возвращения он вышел босиком из своего сарая, его взгляд так и не стал прежним. В первые дни Беатрис заботилась исключительно о его физическом состоянии и, поглощенная беспокойством за сына, который приспосабливался к новой жизни – жизни без отца, начисто упустила душевное здоровье крестника, потерявшего крестного.
Была и другая причина. Проходили недели, и она не сразу поняла, что будило ее по утрам раньше времени. Это было отсутствие привычного звука: не было слышно пения пчел, поселившихся девятнадцать лет назад в сарае под потолком. Под их пение Беатрис блаженно нежилась в постели последний час – или последние минуты – сна, чтобы затем решительно ступить навстречу новому дню. Пчелы прибыли вместе с Симонопио и никуда без него не улетали. Однако в последние дни по утрам ее будило лишь пение птиц. Да и рядом с Симонопио она с некоторых пор не замечала ни единой пчелы, хотя раньше, даже зимой, если было не слишком холодно, на его лице всегда сидели пчелы, а весной и летом слетались на него, как на цветок. Однако сейчас, в разгар весны, она могла без помех видеть его зеленые глаза, обрамленные длинными ресницами. Его рот – такой, каким его наградил Бог, – тоже больше не облепляли пчелы, которые прежде словно желали скрыть его безобразие, а может, питались его улыбкой. Его кожа больше не была испещрена многочисленными родинками, которые, если приглядеться, перемещались с места на место.
Беатрис, поглощенная на протяжении долгих недель своим вдовством, не знала наверняка, но подозревала, что по необъяснимой причине после смерти Франсиско пчелы покинули Симонопио. Почему так случилось? Почему его бросили те, кому он так долго помогал выживать? Видя, как Симонопио проводит день между разговорами, песнями и историями, в которых так остро нуждался его единственный слушатель, мама подумывала, не спросить ли его, что с ним случилось, а ответ бы ей перевел маленький переводчик. Она решила, что сделает это через некоторое время, но время пришло и ушло, а она им так и не воспользовалась. Она спросит завтра. Но завтра превращалось в послезавтра, затем в неделю или две. И она ничего не спрашивала.
Но если она готова была расспросить Симонопио о пчелах, что мешало ей продолжить допрос и потребовать, чтобы он рассказал о событиях той субботы? Никаких препятствий тому не было, кроме того, что ответ наверняка причинил бы всем боль. Она знала, что такие расспросы были бы для Симонопио мучительны, и ни за что на свете не хотела его расстраивать. Но причина была не только в этом. Мама боялась возненавидеть его ответ – и запомнить его на всю жизнь. Боялась она также и того, что я, исполняя свои обязанности переводчика, буду вынужден все это проговаривать, знать и помнить. А про такое лучше не знать.
Мы уедем, чтобы забыть плохое – одиночество и беспомощность. Мы уедем, чтобы помнить только хорошее. И незнание поможет нам исцелиться.
101
Долго ли, коротко ли, песчинка за песчинкой, но так или иначе один день сменяет другой, пока не наступает неизбежное. Так настала суббота, день нашего отъезда. Все, что надлежало упаковать, было упаковано. То, что собирались раздать, обрело нового хозяина, включая папину одежду: раз уж папа живет на небе, как мне сказали, одежда ему больше не нужна. Продали и мою Молнию, которая была бы очень несчастлива в Монтеррее: на городских улицах негде побегать, куда лучше она будет себя чувствовать на полях моих кузенов, пообещавших беречь ее как зеницу ока.
Мама взяла свою старинную мебель, чтобы заново меблировать монтеррейский дом, обстановка которого была проще и не имела для нее сентиментальной ценности. Взяла она также свой «Зингер», все ткани и нитки. Сложила в стопку немногие семейные фотографии, которые у нас сохранились. Их было мало, потому что фотография была в ту пору делом дорогостоящим, кроме того, родители полагали, что никогда не поздно пополнить их число. Из кухонной утвари упаковала лишь медную кастрюлю, принадлежавшую бабушке, да тяжелые деревянные ложки.