Эта тенденция – отдавать предпочтение спациализации времени (Бытия) перед аннигиляцией пространства временем (Становлением) по большей части совпадает с тем, что сейчас артикулирует постмодернизм: с «локальными детерминизмами» Жана Франсуа Лиотара, с «интерпретативными сообществами» Стэнли Фиша, с «региональными сопротивлениями» Кеннета Фрэмптона и с «гетеротопиями» Мишеля Фуко. Очевидно, что постмодернизм предлагает множественные возможности, в рамках которых способна процветать опространствленная «инаковость». Модернизм, рассматриваемый в целом, множеством способов исследовал диалектику места в противопоставлении пространству, настоящего в противопоставлении прошлому. Восхваляя универсальность и крах пространственных барьеров, он также открывал новые смыслы для пространства и места, которые незаметно усиливали локальную идентичность.
Благодаря укреплению связей между конкретным местом и социальным ощущением личной и коллективной (communal) идентичности, этот аспект модернизма в некоторой степени неизбежно содержал эстетизацию локальной, региональной или национальной политики. В таком случае лояльность конкретному месту становится важнее классовой лояльности, придавая пространственную форму политическому действию. В конечной точке этого процесса происходит реставрация гегелевского представления о государстве и воскрешение геополитики. Маркс, конечно, восстанавливал примат исторического времени (а также классовых отношений) над местом в социальной теории, отчасти в качестве реакции на гегелевскую спациализированную концепцию «этического государства» как финального пункта истории с заданной целью. Появление в этой картине государства – спациализация – ставит перед социальной теорией интригующий вопрос, поскольку, как указывает Лефевр, «государство рушит время, поскольку сводит различия к повторениям, к цикличности (именуя их “равновесием”, feed-back, “регулированием” и т. п.)» [Lefebvre, 1974, р. 23; Лефевр, 2015, с. 37]. Если «современное государство видит и навязывает – себя как окончательный центр стабильности обществ и пространств (национальных)», в таком случае геополитической аргументации в поисках легитимности приходится прибегать (что всегда и происходило) к эстетическим, а не к социальным ценностям.
Вот почему легко понять следующий парадокс: в любую эпоху, когда уничтожение пространства посредством времени происходит в бешеном темпе, геополитика и эстетизация политики переживают активное возрождение.
Это принципиальное направление философски схватил Ницше в «Воле к власти». Нигилизм – состояние, при котором «высочайшие ценности обесценивают сами себя», – стоит у наших дверей «самым страшным гостем». Европейская культура, утверждает Ницше, «уже с давних пор движется в какой-то пытке напряжения, растущей из столетия в столетие, и как бы направляется к катастрофе: беспокойно, насильственно, порывисто; подобно потоку, стремящемуся к своему исходу, не задумываясь, боясь задумываться». Исчезновение «неотчуждаемой земельной собственности, почитания старины (истока веры в богов и героев как предков)» отчасти появляется, предполагает Ницше, в точности предвосхищая аргументацию Хайдеггера, вместе с коллапсом пространства: «Газета заменила ежедневные молитвы. Железная дорога, телеграф». Последующая «централизация огромной массы разнообразных интересов в одной душе» означает, что отдельные индивиды теперь «должны отличаться большой силой и способностью к превращениям». Именно в таких обстоятельствах воля к власти – «попытка переоценки всех ценностей» – должна утвердить себя как ведущая сила в поисках новой морали:
Так знаете ли вы теперь, что есть «мир» для меня? Показать вам его в моем зеркале? Вот этот мир: исполин силы, без начала и без конца; …[хозяйство], замкнутое в «ничто» как в свою границу, – ничего растекающегося, ничего расточаемого, ничего бесконечно растяжимого, – но как определенная сила, вложенная в определенное пространство, притом не в такое пространство, которое где-либо было бы «пустым», – скорее как сила повсюду, как игра сил и силовых волн, одновременно единое и многое, здесь вздымаясь и одновременно там опадая, море струящихся в себе и перетекающих в себя сил, в вечной метаморфозе, в вечном откате, с неимоверными выплесками долголетних возвращений, в вечном приливе и отливе своих преображений, из простейшего возносясь к многообразнейшему, из тишайшего покоя, холода и застылости – к магме, неистовству, забвению и опровержению самого себя, а потом снова возвращаясь из этой полноты к простому, из игры противоречий – к радости согласия, самое себя утверждая в этой равности своих путей и лет, самое себя благословляя как то, что вечно должно возвращаться, как становление, которое не знает пресыщаемости, устали и неохоты; – этот мой дионисийский мир вечного самосотворения, вечного саморазрушения, этот таинственный мир двойного вожделения, это мое «по ту сторону добра и зла», без цели, если цель не лежит в счастье круга, без воли, если только петля возвращения к самому себе не имеет доброй воли, – хотите знать имя этому миру? Решение всех ваших загадок? Свет и для вас, о вы, потаеннейшие, сильнейшие, самые бесстрашные и самые полуночные? Этот мир есть воля к могуществу и – ничего кроме этого! И вы сами тоже суть та же воля к могуществу – и ничего кроме этого!
Экстравагантные образы пространства и времени, сменяющих друг друга волн сжатия и интеграции в пассажах, подобных этому, предполагают, что мощное вмешательство Ницше в спор о модерне (modernity) было основано на опыте всемирной временно-пространственной трансформации конца XIX века.
Стремление к этой новой властной морали и харизма людей с «большой силой и способностью к превращениям» лежит в основе новой научной геополитики. Керн уделяет много внимания растущей значимости подобных теорий в начале ХХ века. Фридрих Ратцель в Германии, Камиль Валло во Франции, Халфорд Макиндер в Великобритании и адмирал Альфред Мэхэн в США – все они признавали значимость распоряжения пространством как фундаментального источника военной, экономической и политической мощи. Они задавались вопросом: существуют ли внутри нового торгового и политического глобализма стратегические пространства, распоряжение которыми создаст приоритетное положение над отдельными народами? Если между разными народами и нациями планеты идет дарвинистская борьба за существование, то какие принципы управляют этой борьбой и каким может быть ее исход? Каждый из перечисленных авторов был склонен давать ответ на эти вопросы в пользу того или иного национального интереса и тем самым признавал право отдельного народа распоряжаться собственным пространством, а если к этому вынуждают выживание, необходимость или моральная неизбежность, то и расширять его во имя «перста судьбы» (США), «бремени белого человека» (Великобритания), mission civilisatrice
[83] (Франция) или потребности в Lebensraum
[84]. В частности, у Ратцеля обнаруживается следующая философская установка: он настаивает на единстве между народом и его землей как основе культурного совершенства и политической власти, и этот союз может быть уничтожен только посредством насилия и лишения обладания этой землей. Подобный союз формировал основу национальной культуры и цивилизационного влияния, источники которого радикально отличались от тех, что были даны универсалиями мысли Просвещения или сумбурным, но универсалистским модернизмом, который формировал другое крупное течение в мысли XIX века.