Серьезных обвинений против Вудхауса и его жены, которые могли бы повлечь за собой судебный процесс и приговор, явно не набиралось; во всяком случае, Кассен в своем 15-страничном отчете не выдвинул ни одного. Вместе с тем, выводы, к которым пришел майор британских спецслужб в результате разговора с Вудхаусами, были отнюдь не обнадеживающими.
Вот вкратце эти выводы.
Судя по всему, и Вудхаус, и его жена плохо представляли, как следует вести себя с немцами.
Вудхаус, в еще большей степени, чем его супруга, падок на лесть, он легко поддавался на комплименты, которые намеренно и недвусмысленно расточали ему нацисты.
Из всего, сказанного миссис Вудхаус, следует, что в Германии она вела себя вызывающе и охотно принимала знаки внимания, оказываемые ей немецкими официальными лицами.
Поведение в Германии мистера и миссис Вудхаус, – подводит итог Кассен, – вызывает серьезные нарекания; это поведение было в высшей степени неразумным и легкомысленным. «Предоставив свой голос и свои личные качества немецкой радиовещательной компании, Вудхаус совершил действие, которое противник сумел использовать в своих интересах». Если перевести эту фразу с бюрократического языка (Кассен – по профессии барристер) на человеческий, только один этот вывод, при всей своей расплывчатости, мог бы стать предметом судебного разбирательства. (А будь Вудхаус не английским, а советским подданным, этого вывода было бы более чем достаточно, чтобы без суда и следствия поставить его к стенке.)
Главный вывод, однако, был в пользу Вудхауса: никаких законов писатель в военное время не нарушал, а потому «суду присяжных, – беспристрастно отмечал Кассен, – будет не просто предъявить мистеру Вудхаусу обвинение в намерении оказать содействие противнику». Все обвинения, таким образом, выглядели скорее как порицание, не предполагавшее серьезного наказания.
Дело, однако, закрыто не было: когда Кассен допрашивал Вудхаусов, война еще продолжалась; предстояло, чтобы подтвердить или опровергнуть показания писателя, допросить и Пауля Шмидта, и Вернера Плака, и лагерфюрера Бухельта, и Ангу фон Боденхаузен, и Михаэля Фермерена, чего, «по объективным причинам», сделано не было (и не будет). В результате Вудхаус всю оставшуюся жизнь оставался, как говорится, между небом и землей – и умер, так и не зная наверняка, закрыто его дело или нет.
Не закрыто, но забыто. Эта формула точнее всего определяет на сегодняшний день юридический статус знаменитого писателя. А ведь в живых его нет уже почти полвека. Подобное положение дел вполне согласуется с высказыванием Черчилля, с нескрываемым раздражением писавшего 7 декабря 1944 года министру иностранных дел Энтони Идену о деле Вудхауса:
«Мы бы предпочли никогда больше о нем не слышать. Его имя здесь дурно пахнет (his name stinks here), но в тюрьму его сажать не за что. В то же время, если других вариантов нет, привозите его сюда, и, если окажется, что обвинить его не в чем, пусть где-нибудь затаится и не подает голоса, а еще лучше, пусть убирается к чертовой матери куда подальше».
Он и убрался «куда подальше» – за океан. Но лишь спустя три года.
Глава двадцатая. «Мое сердце во Франции»
1
Пока же злоключения продолжались. В военное время на долю Вудхауса и его жены этих злоключений выпало меньше, чем в мирное.
21 ноября в час ночи за Пэлемом и Этель приходит в «Бристоль» полиция. Как впоследствии стало известно Маггериджу, в тот вечер на званом обеде у парижского префекта какой-то англичанин – тоже, вероятно, ура-патриот вроде Уильяма Коннора – крепко выпив, заявил, что таких предателей родины, как «эти Вудхаусы», следует незамедлительно посадить за решетку. Что и было сделано – как не порадеть союзникам-освободителям.
«Мы умираем от голода, – написал на клочке бумаги Вудхаус Маггериджу из полицейского отделения на Кэ д’Орлеан, куда доставили «предателей Родины». – Этель в любую минуту может упасть в обморок. Если не считать этих распроклятых радиопередач, против нас у них ничего нет… Здесь сущий ад, старина. Мы целый день просидели на сквозняке на табуретах. Есть нам не дают, ни разу не предложили даже стакана воды. Я не могу умыться, лицо заросло щетиной, как у лешего».
Получив это отчаянное письмо, Маггеридж в тот же день примчался на помощь. Вызволить, однако, сумел только Этель; та, стоило Маггериджу войти в комнату, где сидели на табуретах «опасные преступники», очень своевременно закатила очередную истерику, перед которой (а также перед визгливым лаем Чудика, делившего с хозяевами и горе, и радость) французская полиция оказалась бессильной. Вудхаус же еще четыре дня пробыл в полиции, не понимая, за что его здесь держат, после чего решено было отправить его в больницу – разумный компромисс между свободой и застенком. А коль скоро больницы поблизости не оказалось, то помещен он был… в родильный дом. «Война началась у меня с психбольницы, – шутил впоследствии писатель, – а кончилась родильным домом».
В родильном доме, где Плама продержали до середины января 1945 года, прижился он быстро. Его, в отличие от невзыскательных рожениц, поместили в отдельную комнату, сносно кормили, давали табак и выпивку и разрешили Этель его навещать. «Да хоть каждый день», – буркнул главврач. Под стоны рожениц и крики новорожденных писатель сочинял необычайно смешные главы «Дяди Динамита»: санитарный режим, как видно, способствовал творческому процессу.
«Встаю обычно в четыре утра, – описывает писатель свой день Таунэнду 30 декабря 1944 года. – Лежу в постели до шести, потом встаю и кипячу воду в кипятильнике, который одолжил мне один из врачей. Потом завтракаю. В девять приходит консьержка и приносит мне “Daily Mail”. Когда комната убрана, в половине десятого сажусь писать. Второй завтрак у меня в половине первого. В четыре пополудни в сопровождении надзирателя ненадолго выхожу в сад, на свежий воздух – единственный раз за весь день. С половины седьмого до восьми прогуливаюсь по лестничной площадке и иду спать. Свет выключают в половине десятого. Медсёстры и inspecteurs
[81] очень со мной любезны, и я совершенствую с ними свой французский. Посетители приходят ко мне обычно в три. Если пишешь роман, то такая жизнь совсем не дурна».
И если не пишешь роман, не дурна тоже.
С нового, 1945 года начинаются скитания. Вудхаусы постоянно переезжают с места на место. В январе, когда Вудхауса выпустили, наконец, из роддома, они с женой снимают номер в маленькой сельской гостинице в Барбизоне, в тридцати километрах от Парижа. Не успели толком обжиться, как гостиницу реквизировали под штаб Союзных экспедиционных войск, и пришлось возвращаться в Париж, но уже не в «Бристоль», а в «Линкольн» – отель поскромнее. Из «Линкольна», который тоже вскоре реквизировали, Вудхаус очень холодной зимой 1945 года уезжает в Нейи к своему старинному приятелю из Дании. А Этель остается в Париже и, проклиная Францию, голод и холод («Уж лучше бы спать в метро!»), и греясь джином и итальянским вермутом в Американской библиотеке, занимается поисками квартиры с обстановкой – отели, как они убедились, ненадежны. Квартира, и вполне приличная, на авеню Поля Думе в шестнадцатом округе, была, наконец, найдена. Вудхаусам понравились декоративные ткани на стенах, да и дежурный гостиничный быт приелся. Больше же всего понравилась нарочитая, сразу же бросающаяся в глаза несочетаемость обстановки. Большая кровать в стиле Людовика XVI (явная подделка под старину), туалетный столик в том же духе, зеркало «под барокко», а также задвинутый в угол красивый флорентийский ларь XVI века с расписной крышкой «дрались» с обюссонским ковром и стульями и креслами, словно взятыми из современного голливудского фильма.