Действительно, по-настоящему хорошие стихи – это обычно плод долгих размышлений и бесконечных сознательных переделок; во всякой подлинной поэзии, как и во всякой подлинной политике, мысль и мысленная переработка изменяют и направляют чувства. Но эти мысли обычно сами представляют собой бывшие чувства, и поэзия «связует эти чувства и знания». Она мыслит и чувствует, руководствуясь принципом человеческих страстей, говорит Вордсворт, страсти связаны с нашими моральными переживаниями и физическими ощущениями, а также с причинами, их побуждающими; с действием стихий и явлениями внешнего мира; с бурей и солнечным светом, с круговоротом времен года, с холодом и жарой, с утратой друзей и близких, с огорчениями и обидами, благодарностью и надеждой, со страхом и печалью
[101].
Таким образом, поэтическая мысль формирует латентные человеческие страсти, направляет стихийный поток сильных чувств и преобразует аффекты в осязаемые яркие чувства. Удачное стихотворение, как и удачная политика, находится по обе стороны барьера мысль-чувство, обрушивает его, связывает мысль и чувство вместе, не сводя одно к другому. Поэтическими и политическими строфами мужчины разговаривают с другими мужчинами, женщины с другими женщинами «вопреки различию почвы и климата, языка и нравов, законов и обычаев, вопреки всему, что постепенно ушло или было насильно выброшено из памяти»
[102]. Поэзия, говорит Вордсворт, «связует с помощью чувства и знания огромную человеческую империю, охватывающую всю землю и все времена». Поэзия как таковая с помощью композиции оттачивает слова и формирует предложения, подобно тому, как организация способствует созданию и направлению политики гнева. Композиция направляет сильные чувства, придает им окрашенную и поэтическую форму, композиция ограничивает спонтанно льющуюся энергию и намечает политический ритм, марксисткую mística, «подлинную речь людей, находящихся в состоянии явного возбуждения»
[103].
Вордсворт не знал, что у него получился набросок боевого устава по дуэнде и mística, не знал он и о том, что предвосхитил профанное озарение, которое Вальтер Беньямин позднее открыл в своем собственном магическом экспериментальном марксизме. Однако Беньямин и Вордсворт были согласны с тем, что человеческие страсти и человеческий ум способны прийти в экстатическое состояние без искусственных стимуляторов. Беньямин, который сам не чуждался земли искусственного рая, в одной из статей описал свои эксперименты с гашишем и поиск обостренных форм радикального сознания. Однажды, под воздействием гашиша, вспоминал он, его «обуяла непонятная веселость». «События происходили так: ко мне как будто кто-то прикоснулся волшебной палочкой, – говорит Беньямин, – и я впал в сон»
[104]. Но у транса была и темная сторона. На следующий день, размышляя об этом состоянии, Беньямин понял, что гашиш не пробудил в нем озарения. В записях отмечено, что под гашишем «мы испытываем наслаждение высшей степени, как прозаические существа». Однако проблема состояла в том, если угодно, что наслаждение было чрезмерным: в этом опьяненном состоянии акт творения происходил чересчур легко; это была фальшивая магия.
В конечном счете вызванный гашишем дурман «оседает, оставляя вокруг повседневности красивые яркие края». Настоящая магия лежит значительно ближе к дому, в «мирском озарении», в «материалистическом, антропологическом вдохновении», для которого гашиш, опиум и все остальное могло быть «подготовительным этапом», но «опасным». Беньямин был твердо убежден, что «мы проникнем в эту тайну лишь в той степени, в какой мы обретаем ее в повседневном, в силу некой диалектической оптики, которая опознает повседневное как непроницаемое, а непроницаемое как повседневное»
[105]. Мирское озарение – это именно то, земное, а не небесное озарение, вдохновленное ежедневной борьбой и тяжелым трудом, сказаниями об обычных делах, слегка окрашенными дуэнде, силой mística, низкой магией, исходящей от человеческого сердца и человеческого ума, которая неизменно случается на улице или в джунглях, не таких уж ужасно далеких. В наиболее возбуждающей, экстатичной радикальной форме оно может стихийно воспламениться, превратившись в опасную субверсивную политику, возможно, в истинно революционный акт.
Взрыв, или Стихийное воспламенение
В классическом марксизме уже давно время от времени вспыхивают споры о чувстве и мысли, стихийности и организации. В 1904 году эта тема понудила Розу Люксембург схлестнуться с Лениным, точно так же, как ранее она развела по разные стороны баррикад Маркса и Михаила Бакунина в Международном товариществе трудящихся (Первом интернационале) (1864–1876). Ленин скептически относился к стихийности, настаивая на том, что это «субъективный элемент», не способный сгуститься в полноценный «объективный» фактор. В работе «Один шаг вперед, два шага назад» он писал, что «стихийное развитие рабочего движения идет именно к подчинению его буржуазной идеологии»
[106]. Он считал, что «социалистическое сознание» есть нечто привносимое извне. Сам по себе рабочий класс в состоянии выработать лишь «сознание тред-юнионистское». Как результат, рабочему классу необходима Партия, направляемая элитой, авангардом, который сделает революции своим призванием, который очистит движение от стихийности, продиктует правильную тактическую программу действий, прежде всего «волнующимся студентам… и возмущенным сектантам, и обиженным народным учителям, и проч., и проч.» Одним словом, Ленин с недоверием относился к mística, к необузданной, основанной скорее на эмоциях политике ярости, стихийной воинственности.
Марксистско-ленинская кампания против стихийности, ведущаяся от имени науки, от имени восстания, рассматриваемого как техника, как организация, произвела катастрофическое воздействие на свободный, идущий снизу протест, выплеснув субъективного дышащего ребенка вместе со стоячей, объективной водой. Однако некоторые течения в марксизме согласились с приговором Ленина, что стихийность лишена ценности, что она по преимуществу иррациональна, ненаучна, противоречит исторической необходимости и революционному потенциалу. Стихийности не хватает военной дисциплины, которой хотел Ленин, она не согласуется с его централистской трактовкой организации, она сводится к «хвостизму», когда хвост виляет собакой, а Партия следует за массой в «раболепном преклонении перед стихийностью».
Роза Люксембург, с другой стороны, питала мало симпатий к ленинскому «ультрацентрализму», не принимая его презрение к идущему не в ногу рабочему активизму, к «объективности» Партии. Различные прогрессивные и рабочие федерации, писала Люксембург в своем памфлете «Ленинизм или марксизм?», нуждаются в «свободе действий». Таким образом они могут лучше «развить свою революционную инициативу и использовать все возможности ситуации». Ленинская линия – это выражение «бесплодного духа надзирателя. Этот дух не является положительным и творческим». Люксембург более великодушна, более чувствительна к подъемам и спадам борьбы, по ходу которой растет и крепнет организация, непредсказуемым и непредвидимым образом. Социал-демократия, говорит она, «не придумана», это «результат серии великих творческих актов, зачастую стихийной классовой борьбы, пробивающей путь вперед».