Николай Коперник (1473–1543), польский клирик, впервые установил вращение земли как вокруг оси, так и вокруг солнца на основании того, что моделирование всех движений в космосе лучше всего создавать на основе механико-математических расчетов, а не на соединении созерцания небес, физики и отдельных расчетов, как было в античной философии и в схоластике. Смена геоцентричной системы гелиоцентричной продолжала впечатлять многие века. Так, Кант в предисловии ко второму изданию своей «Критики чистого разума» сравнивал себя с Коперником, имея в виду, что положил в основу философии не общие предпосылки, принимаемые как аксиомы (что он назвал «спекулятивной теологией», то есть созерцанием как бы уже систематизированных предпосылок бытия), а способность разума работать с какими-либо предпосылками и убеждаться не только в их достоверности (что было уже во всей новой философии), но и в несомненности ограничений самого разума.
Филипп Теофраст Гогенгейм (1493–1541), взявший псевдоним Парацельс (буквально, «не соглашающийся с Цельсом», образцовым античным медиком), как и большинство натурфилософов Возрождения, исходил из того, что человек – микрокосм, в общих чертах повторяющий вселенную как макрокосм. Но у него микрокосм и макрокосм связаны не системой аналогий, когда, например, органы тела соответствуют планетам, а принципом подвижности и преобразований, который он отождествлял с Меркурием, ртутью, самым подвижным металлом. Поэтому здоровье может быть достигнуто не благодаря гармонизации функций организма с функциями космоса, как это было в предшествующей натурфилософии, а через воздействие чего-то самого провоцирующего и острого, именно, яда. Парацельс впервые объяснил, что любое лекарство – это яд, просто правильная дозировка позволяет победить болезнь. Поэтому, хотя многие построения Парацельса кажутся нам фантастичными и странными, его всегда помещают в галерею великих ученых врачей.
Джероламо Кардано (1501–1576), инженер и астролог, считал, что раз в природе много что вероятно, то постепенно все вероятности приходят к какому-то целому, к некоторому общему значению, а значит, в природе исполняется Божья воля. Такую философию Кардано потом бранил Томмазо Кампанелла (1568–1639), философ-утопист, утверждавший, что такая философия ставит Божью волю в зависимость от частных событий, тогда как надо мыслить наоборот, Бог делает невероятные вещи вероятными, следовательно, правильной философией будет та, которая объясняет невероятное в нашем мышлении, указывает, какие категории в нем наиболее фантастические и странные, и придает им смысл.
Бернандино Телезио (1509–1588) создал собственную академию близ Неаполя. Телезио считал, что философию можно свести к изучению природы, и в своих трудах он оказался ближе всего к досократическим натурфилософам античности, таким как Эмпедокл. Аристотель для него был логиком и поэтому поневоле умножал число понятий, большинство из которых лежат в системе мертвым грузом и не меняют жизнь человека к лучшему. Телезио предположил, что лучше ввести только одну категорию – температура, в ней ввести два понятия – холод и жара, а уже из этих понятий выводить процессы, как, скажем, расширение и разряжение, а в них видеть вещи, такие как дух, понятый как очень тонкая материя, или событие, или любовь и другие.
Многообразие проблем ренессансной философии
Особое место в развитии ренессансной мысли занимала Венеция. Многолюдье Венецианской республики всегда было расчерчено силовыми линиями готовых топосов, общих мест. Панегиристы восхваляли Венецию за миролюбие и начальную деловитость: если другие города основывали свирепые воины, и Ромул не смог удержать руку от убийства Рема, а сиротам Рема пришлось основывать Сиену, то Венецию выстроило согласие граждан. С самого начала жители Венето были торговцами, ищущими подлинного согласия интересов и истинной коммерции – свободного оборота идей, мыслей, речей и финансовых активов.
Нетрудно заметить, как в риторике венецианского нерушимого согласия, особой прозрачности замыслов, в которой видна вся глубь веков, рождался особый юный дух предприимчивости. Такая энергичная политика состоит не просто в том, чтобы обеспечить цех работой, а себя – очередными материальными сокровищами, но – чтобы создать единый форум, на котором заработанное сразу обернется инвестицией. Венеция соединила старые представления о банковском капитале как о ростовщичестве с новыми образами оборота капитала как экономической стратегической игры; тем самым освободив ранний капитализм от былой рутины выкачивания прибыли, от рабства у тактики, развернув стратегические горизонты.
Трактат кардинала Гаспаро Контарини (1483–1542), современника Лоренцо Лотто, кардинала, пламенного реформатора и блестящего стилиста «О магистратах
[3] и устройстве венецианской республики» – одновременно апология торгового государства и созидание его места в истории. Контарини соглашается и с мнениями соотечественников, и с мнениями чужеземцев: да, Венеция удобно расположена, да, она всемирный рынок товаров и услуг, да, ей благоволят все рациональные и иррациональные силы. Но он находит новые слова для привычных институтов: например, совет десяти (едва ли не первый пример европейских спецслужб) оказывается тираноборческим органом, способным нейтрализовать новых Катилин, а дож, глава Венеции, предстает перед всеми прирожденным полководцем, всегда защищавшим запасы города от пиратов.
Поначалу читать такие описания политической реальности неприятно – уж слишком спешно неприглядные дела прикрыты примерами римской доблести. Но после становится видно, что для Контарини администратор в Венеции – это тот, кто умеет защищать не только родные стены и родной очаг, но и благополучие людей, простые человеческие радости. В его труде фраза «Сенат обратил свои помыслы» означает уже не поспешное принятие решений политическим классом, но умение создавать разумные правила игры, некое расписание помыслов, которые можно уже потом уместным образом обратить. Контарини, собираясь описывать тактику, всегда описывал стратегию, поневоле став предшественником таких тактиков-стратегов, удачливых или нет, как Ришельё или Наполеон.
В целом Ренессанс, возрождая античность, возрождал или переизобретал, со своей любовью к зрелищности, тогдашнюю норму публичности. Слово «театр» в поздней античности и в Византии означало не спектакли, а публичные диспуты философов. Общее место этих богословских споров, частое в житиях: ересь обычно опирается на книги, на букву авторитетных источников, а ортодоксия держится на вдохновении, на непосредственном созерцании и изложении истины. Поэтому театр оказывался местом не только еретических ролей, но также – ортодоксальной импровизации. Но интеллектуальную импровизацию, далекую от мелочности грамматиков, как раз поощрял Ренессанс. Ренессанс вводит условную систему «лиц» для определения жанров: разговор с самим собой – это одно (философский жанр); разговор с собеседником – другое, это обсуждение (филологические жанры, т. е. возрожденные античные жанры); а разговор в компании – это третье, это житейские рассказы («Декамерон» Боккаччо). Для Ренессанса и его поэтик важно искусство как дарованное, как открытое позитивное будущее: возрождение забытых жанров – это возрождение представлений и постановок.