Но вот суть волка мы постичь не можем. Мы можем только осуществлять «трансцендентальный синтез апперцепции», складывать из впечатлений о волке то, что волк осознается в качестве реальности, а не в качестве фантазии. Он реален хотя бы потому, что мы непротиворечиво принимаем впечатления о нем, никто не скажет, что волк – это животное и буква одновременно или что это животное и способ действия одновременно. Может быть мнимое противоречие, скажем, когда мы назовем волка «серым» и «с серой шерстью» – понятие «серый» вовсе не означает, что он сер весь, не исключает белые зубы.
Нашу способность разобраться не только с нашими чувствами или знаниями, но и с восприятием впечатлений, Кант назвал рассудком. Сначала рассудок не пропускает суждение «волк – это буква», а потом уже разум не пропускает суждение «волк серый, значит, у него и зубы должны быть серые, если у него зубы белые, то он не волк».
Но что позволяет синтезировать волка в качестве реальности, хотя он и «вещь сама по себе» («вещь в себе»)? Это то, что Кант назвал «априорными формами чувственности»: пространство, время и причинность. Дело, конечно, не в том, что, как считал Локк, мы располагаем все наши идеи в пространстве и времени: мы вполне можем представить математическую формулу вне всякого пространства, как чистое функционирование, и Локк тут не был прав. Дело не в том, что, как считали сенсуалисты, эти формы делают предмет ярче, рельефнее и убедительнее. Дело в том, что только в этих формах чувственности вещи вообще могут созерцаться, то есть становиться предметами интеллектуального интереса, «интуиции», как говорит Кант, а не просто случайными и необязательными функциями мира. Слово «интуиция» у Канта никогда не означает догадку, но всегда – особое внимание, которое не отвлекается на случайные обстоятельства своего осуществления. Рассудок созерцать не умеет, он может только контролировать логику, а разум созерцать умеет, потому что он направлен на предмет, не контролирует его, а как-то заинтересован в нем. Но зато у рассудка есть замечательная вещь – схематизмы рассудка, с помощью которых получается научное знание: например, рассудок знает, что вещи бывают живыми и мертвыми, и этот схематизм позволяет создать науку о живой материи и о мертвой материи.
Другое дело, что человек не просто интересуется вещами, но ставит цели. И здесь рассудок уже становится не только творческой способностью, создающей новые науки, но и творческой способностью, видящей творческую сторону в вещах, их способность становиться другими. Так, кроме критики чистого разума (то есть критической оценки условий нашего познания) и критики практического разума (критической оценки условий нравственного решения) возникает критика способности суждения, исследующая, как возможно суждение о вещах, которые становятся другими в ходе самого суждения. Эта критика вводит два важнейших понятия, «гений», способность делать вещи другими, чем они есть, и «вкус», способность оценить не просто факт того, что вещь стала другой, но насколько она стала другой.
Кант считал, что весьма скоро государства смогут прийти к «вечному миру», потому что они заинтересованы не только в получении пользы внутри себя, но и в том, чтобы быть полезными другим. Этот тезис Канта критиковал уже в наше время ведущий французский философ Жак Деррида (1930–2004), указывая, что полезность себе – всегда собственное свойство государства, тогда как полезность другим – это отношения аренды или узуфрукта (пользования с целью прибыли). И здесь государство-узурпатор может изменить условия аренды, даже если все договорились о мире, и выступить тем самым как провокатор войны.
Разумеется, как Реформация вызвала Контрреформацию, так и Просвещение вызвало Контрпросвещение. Жозеф де Местр (1753–1821) – мыслитель, пытавшийся на практике вернуть Европу к начальному состоянию «христианского мира», без конфессиональной вражды и желания победно утвердиться на чужих поражениях. Он видел в философии такой же инструмент дипломатии, как развитие почты или строительства железных дорог. Но беда в том, что он не мог стать ни профессором в университете старого типа, поддерживающим принятые нормы аргументации, ни трибуном, так как во Франции, в отличие от Германии, не было профессоров-проповедников, профессоров, наследующих пасторам, какими были Фихте, Гегель и Шеллинг. Напомню, что Фихте даже читал публичные лекции по воскресеньям, как будто совершал интеллектуальную литургию. А де Местр писал о политике, не имея ни кафедры, ни библиотеки, ни круга друзей. В отличие, скажем, от Вольтера, легко устраивавшего себе и библиотеку, и трибуну, де Местр всякий раз создавал свою политическую теорию вместе с красноречием и остроумием, ища признания публики. Можно сказать, он первый философ, который при всей «реакционности» своих политических взглядов, стремился входить в моду и действовать по правилам моды.
Для де Местра мировая история катастрофична, потому что люди как существа изобретательные создают все больше рычагов влияния друг на друга, от оружия до дипломатии, и значит, встревают в затяжные войны, которые в конце концов выводят из строя всю инфраструктуру знания и действия. Де Местр не надеялся предотвратить катастрофу, но считал, что можно распознать все знамения времени и научить этому распознанию других.
Как из романтического проекта возникли великие системы Фихте, Гегеля и Шеллинга
Если Кант принадлежит, скорее, Просвещению, то Фихте, Шеллинг и Гегель – уже романтизму. Но не только они. Романтический мыслитель Вильгельм фон Гумбольдт (1767–1835) ввел в философию, по крайней мере, два новых понятия: это – противопоставление «дела» и «действия» (сам Гумбольдт предпочитал греческие слова «эргон» и «энергия») и это – сложносоставной термин «мировоззрение». Согласно Гумбольдту, язык состоит не только из понятий и слов, которые всегда будут «изделиями», но и из собственной способности действовать, открывать нам новые смыслы вокруг. Но если язык все время нам что-то открывает, вводит нас в игру, в которой мы знакомимся с прежде неизвестным, то достаточно сделать такое знакомство сколь-либо основательным, как у нас появится мировоззрение – способность смотреть на мир как на целое. Мы обычно употребляем слово «мировоззрение» в очень широком смысле, всегда уточняя, о каком именно мировоззрении идет речь, скажем, научном или религиозном, называя так любые обобщения наблюдений или знаний; но у Гумбольдта это строгий термин, означающий способность в освоении мира руководствоваться не только данными языка, но и собственными законами устройства мира. Скажем, если человек любуется звездами или ориентируется по ним, у него еще нет мировоззрения, он использует получаемые данные. Но если человек поймет, что звезды – это и астрофизика, и красота, и оптика, и условие жизни, то у него есть мировоззрение не «научное» или «эстетическое», а вообще как таковое. Теория языка Гумбольдта вдохновляла и многих русских мыслителей, таких как Александр Афанасьевич Потебня, Павел Александрович Флоренский, Владимир Вениаминович Бибихин. Так как в русской философии не было того опыта Ренессанса (гуманизма) как философствующей филологии, который научил западных философов быть внимательными к нюансам выражения к тому, что любой текст может быть понят по-разному, то ускоренное развитие русской философии потребовало срочно усиливать филологическую сторону, и Гумбольдт с его вниманием к языку как к постоянному производству самых общих смыслов, не сводящихся к смыслу слов, здесь очень подошел.